VI

 

Одновременно с Густавом из Швейцарии в Лондон приехал Родомонт-Гейнцен. Карл Гейнцен, годами живший угрозой истребить в Германии «тиранов», проникся после февральской революции такой неслыханной храбростью, что решился вновь ступить на немецкую землю, на островок Шустер, а потом переправился в Швейцарию. Оттуда, из безопасной Женевы, он снова принялся громить «тиранов и притеснителей» и воспользовался случаем объявить, что «Кошут великий человек, но Кошут забыл про гремучую ртуть». Из отвращения к кровопролитию Гейнцен стал алхимиком революции. Он мечтал о взрывчатом веществе, которое в мгновение ока могло бы смести с лица земли всю европейскую реакцию, не обжегши даже пальцев того, кто его применит. Он питал особое отвраще­ние к «прогулкам» под градом пуль и к обыкновенному способу ведения войны, при котором убеждения не защищают от пуль. Во времена правления г-на Брентано он даже рискнул совершить революционную поездку в Карлсруэ. Не получив там ожидаемой награды за свои великие подвиги, он решился на первых порах редактировать официальный вестник Karlsruher Zeitung»} «предателя» Брентано. Однако, когда пруссаки начали наступление, он заявил, что он, Гейнцен, отнюдь «не намерен давать себя убивать» за предателя Брентано, и под предлогом формирования отборного отряда, в котором политические убеждения и военная организация взаимно дополняли бы друг друга, — иными словами, воинская трусость сходила бы за политическую смелость, — он в постоянной погоне за таким образцовым добровольческим отрядом отступал до тех пор, пока не очутился вновь на знакомой швейцарской земле. «Путешествие Софии из Мемеля в Саксонию» выглядело более кровавым, чем революционный поход Родомонта. Прибыв в Швейцарию, он объявил, что в Германии нет больше людей, что настоящая гремучая ртуть еще не открыта, что война ведется не при помощи революционных убеждений, а обычным путем, посредством пороха и свинца, и что теперь он начнет революционизировать Швейцарию, ибо Германию он считает потерянной. В идиллически-изолированной Швейцарии, принимая во внимание исковерканный язык, на котором здесь говорят, Родомонт мог сойти за немецкого писателя и даже за опасного человека. Он добился того, чего хотел. Он был выслан и за счет Швейцарского союза препровожден в Лондон. Родомонт-Гейнцен не принимал прямого участия в европейской революции, но он, без сомнения, не мало суетился из-за нее. Когда разразилась февральская революция, он произвел в Нью-Йорке «сбор денег в пользу революции», чтобы поспешить на помощь отечеству, и добрался до самой швейцарской границы. Когда потерпела крушение мартовская революция в германских государствах, он за счет швейцарского Федерального совета перекочевал из Швейцарии на ту сторону Ла-Манша. Он получил то удовлетворение, что взимал поборы как с революции для своего наступления, так и с контрреволюции для своего отступления.

В итальянских рыцарских эпопеях постоянно фигурируют могучие, широкоплечие великаны; вооруженные громадными дубинами, они, однако, в поединках, несмотря на свою варварскую драчливость и грозные вопли, никогда не попадают в противника, а всегда только в окружающие деревья. Таким-то ариостовским великаном в политической литературе и является г-н Гейнцен. Наделенный от природы грубо сколоченной фигурой и солидной плотью, он узрел в этом указание на то, что он призван стать великим человеком. Эта увесистая телесность довлеет над всей его литературной деятельностью, которая насквозь телесна. Противники его — всегда крохотны, карлики, не доходящие ему до щиколотки, на которых он, даже согнувшись до колен, смотрит сверху вниз. Когда же, наоборот, требуется пустить телесность в дело, «uomo membruto» {«здоровенный детина»} ищет спасения в литературе или в суде. Так, едва он очутился в безопасности на британской земле, как написал статью о моральном мужестве. В Нью-Йорке же нашего великана в течение столь долгого времени и столь часто избивал некий г-н Рихтер, что полицейский судья, налагавший сначала лишь незначительные денежные штрафы, в конце концов приговорил карлика Рихтера, принимая во внимание его целеустремленность, к уплате компенсации за побои в размере 200 долларов.

Естественным дополнением к этому большому телу, в котором все пышет здоровьем, является здравый человеческий смысл, который, по уверению г-на Гейнцена, присущ ему в высшей степени. В соответствии с требованиями этого здравого человеческого смысла г-н Гейнцен, будучи прирожденным гением, ничему не учился, и в литературном и научном отношении совершенно невежественен. В силу здравого человеческого смысла, который он называет также «свойственной ему проницательностью» и на основании которого он уверял Кошута, что «проник до последних пределов идеи», он учится только понаслышке или по газетам, а поэтому постоянно отстает от времени и всегда щеголяет в одеянии, за несколько лет до того сброшенном литературой, между тем как новые современные одежды, с которыми он никак еще не может освоиться, он объявляет безнравственными и негодными. Но в то, что он уже раз усвоил, он верит совершенно непоколебимо, и это превращается для него в нечто исконное, само собой разумеющееся, с чем должен согласиться каждый и чего не желает понять только злоба, глупость или софистика. Столь крепкое тело и столь здравый человеческий смысл должны, конечно, также обладать твердыми, добропорядочными убеждениями и им весьма пристало доводить тупую веру в эти убеждения до крайних пределов. В этом отношении Гейнцен не уступает никому. По всякому поводу следует ссылка на убеждение, каждому аргументу противопоставляется убеждение и со всяким, кто его не понимает или кого он не понимает, он разделывается, попросту объявляя его человеком, не имеющим никаких убеждений и исключительно по злой воле, с дурными намерениями отрицающим то, что ясно, как солнечный день. Против этих презренных последователей Аримана он взывает к своей музе — к негодованию: он бранится, он шумит, он бахвалится, он читает нравоучения, он с пеной у рта произносит пустые проповеди самого трагикомического характера, Он показывает, до каких пределов может доходить бранная литература, когда ею пользуется человек, которому в равной степени чужды как остроумие, так и литературное образование Берне. Какова его муза, таков и его стиль. Вечно все та же сказочная «дубинка, из мешка!», при этом, однако, самая обыкновенная дубинка, у которой даже суковатые отростки не оригинальны и не колючи. Только в тех случаях, когда он наталкивается на нечто научное, он на мгновение запинается. С ним происходит то же, что произошло с торговкой рыбой в Биллингсгете, с которой однажды вступил в перебранку О'Коннел и которую он заставил замолчать, ответив ей на длинный поток ругани: «Вы сами такая, вы еще много хуже, вы — равнобедренный треугольник, вы — параллелепипед!».

Из прошлого г-на Гейнцена надо отметить, что он в голландских колониях дослужился если не до генерала, то до унтер-офицера — унижение, из-за которого он впоследствии всегда отзывался о голландцах, как о нации, лишенной убеждений. Позже мы застаем его в Кёльне мелким налоговым чиновником, в качестве какового он написал комедию, в которой его здравый человеческий смысл тщетно пытался высмеять философию Гегеля. Значительно лучше чувствовал он себя в отделе местных сплетен «Kölnische Zeitung», на последней полосе, где он с важностью рассуждал о недоразумениях в кёльнском Карнавальном обществе — учреждении, из которого вышли все великие люди Кёльна. Его собственные горести, равно как и горести отца его, лесничего Гейнцена, испытанные в столкновениях с начальством, приняли у него, — как обычно происходит со здравым человеческим смыслом при всякого рода мелких личных конфликтах,— характер мировых событий. Он описал их в своей «Прусской бюрократии» — книге, которая значительно хуже венедеевской и в которой нет ничего, кроме жалоб мелкого чиновника на высшее начальство. Эта книга вовлекла его в процесс о печати. Хотя ему в худшем случае угрожало лишь шестимесячное заключение, ему казалось, что он рискует головой, и он спасся бегством в Брюссель. Оттуда он потребовал, чтобы прусское правительство не только гарантировало ему свободный пропуск, но также отменило в его интересах все французское судопроизводство и предало бы его суду присяжных по делу о простом проступке. Прусское правительство издало приказ об его аресте; он ответил «Приказом об аресте» прусского правительства; в этом сочинении он, между прочим, проповедовал моральное сопротивление и конституционную монархию, а революционеров объявлял безнравственными людьми и иезуитами. Из Брюсселя он направился в Швейцарию. Там он, как уже говорилось выше, встретился с другом Арнольдом и, кроме его философии, обучился у него весьма выгодному способу обогащения. Подобно тому как Арнольд в процессе полемики старался присваивать идеи своего противника, так и Гейнцен в процессе ругани стал усваивать новые мысли, с которыми он боролся. Не успел он сделаться атеистом, как со всем рвением и жаром прозелита тотчас затеял яростную полемику е бедным стариком Фолленом за то, что последний не видел оснований также сделаться на старости лет без всяких побудительных причин атеистом. Швейцарская федеративная республика, с которой он теперь столкнулся вплотную, развила его здравый человеческий смысл до такой степени, что он пожелал теперь ввести такую же федеративную республику и в Германии. Однако тот же здравый человеческий смысл привел его к заключению, что сделать это без революции невозможно, и таким образом Гейнцен стал революционером. Он открыл торговлю памфлетами, проповедуя в них в грубейшем швейцарском мужицком тоне немедленное вступление в «бой» и угрожая смертью всем монархам, от которых исходят все бедствия на земле. Он пытался образовать в Германии комитеты для сбора средств на печатание и распространение этих памфлетов, причем это бесцеремонно сопровождалось попрошайничеством в широких размерах — промыслом, в котором принадлежащие к его партии люди сперва эксплуатировались, а затем подвергались грубой брани. Подробнее об этом может рассказать старик Ицштейн. Эти памфлеты снискали Гейнцену большую славу среди немецких виноторговцев, разъезжающих по стране, которые всюду трубили о нем как о храбром «вояке».

Из Швейцарии он перебрался в Америку; здесь он, несмотря на то, что благодаря своему швейцарскому мужицкому стилю сходил за настоящего поэта, сумел в короткое время загубить нью-йоркскую «Schnellpost».

Вернувшись в Европу после февральской революции, он написал в «Mannheimer Abendzeitung» несколько сообщений о прибытии великого Гейнцена и выпустил брошюру против Ламартина в отместку за то, что последний, так же, впрочем, как и все правительство, игнорировал его, невзирая на его мандат представителя американских немцев. Возвращаться в Пруссию он не желал, так как, несмотря на мартовскую революцию и амнистию, полагал, что там он все еще рискует головой. Его должен был призвать народ. Так как этого не произошло, он вздумал заочно баллотироваться в Гамбурге в депутаты во Франкфуртский парламент, мотивируя это тем, что раз он плохой оратор, то тем энергичнее он будет голосовать. Однако он провалился.

Прибыв после окончания баденского восстания в Лондон, оп с крайним негодованием стал отзываться о молодых людях, из-за которых забывали и которые сами забывали великого лужа дореволюционного и послереволюционного периода. Он всегда был лишь l'homme de la veille или l'homme du lendemain {человеком вчерашнего или человеком завтрашнего дня}, но никогда не был l'homme du jour {человеком сегодняшнего дня}, а тем паче — de la journée {дня решительных действий}. Так как настоящей гремучей ртути все еще не открыли, приходилось изыскивать новые средства борьбы с реакцией. Поэтому он потребовал принесения в жертву двух миллионов голов, дабы в качестве диктатора он мог погрузиться но щиколотку в кровь, — разумеется, пролитую другими. В сущности дело сводилось к тому, чтобы вызвать скандал. Реакция за свой счет препроводила его в Лондон, теперь посредством высылки из Англии она должна была также бесплатно препроводить его в Нью-Йорк. Затея, однако, не удалась и привела лишь к тому, что французские радикальные газеты обозвали его дураком, требующим двух миллионов голов лишь потому, что сам он никогда не рисковал своей собственной. Но чтобы достойно увенчать дело, он свою кровожадную, кровавую статью напечатал... в «Deutsche Londoner Zeitung» бывшего герцога Брауншвейгского — конечно, за наличные деньги. Густав и Гейнцен издавна питали друг к другу чувства взаимного уважения. Гейнцен выдавал Густава за мудреца, а Густав Гейнцена — за вояку. Гейнцен едва мог дождаться окончания европейской революции, чтобы положить конец «губительным раздорам среди демократической немецкой эмиграции» и вновь приняться за свои домартовские дела. Он «представил на обсуждение программу германской революционной партии в качестве своего предложения и проекта». Программа эта выделялась изобретением особого министерства для «той отрасли, которая не уступает но важности любой другой, — а именно для организации публичных игрищ, площадок для борьбы» (без града пуль) «и садов», а также декретом, «отменяющим преимущества лиц мужского пола, в частности в браке» (особенно также и в тактике удара во время войны. См. Клаузевиц). Программа эта, представлявшая собой в сущности только дипломатическую ноту Гейнцена Густаву, — никто другой, собственно, не обратил на нее никакого внимания, — вместо единения вызывает лишь немедленный разрыв между обоими каплунами. Гейнцеи требовал назначения для «революционного переходного времени» единоличного диктатора, непременно пруссака родом, причем, во избежание недоразумений, он добавлял: «Диктатором не может быть солдат». Густав же, наоборот, требовал диктатуры троих, в число коих, кроме него, должно было войти по крайней мере еще два баденца. К тому же Густаву показалось, что он обнаружил, будто Гейнцен в поспешно опубликованной программе украл у него какую-то «идею». Так провалилась эта вторая попытка единения, и Гейнцен, совершенно непризнанный светом, вернулся во мрак неизвестности, в котором пребывал до тех пор, пока не нашел, что английская почва для него невыносима и не отплыл осенью 1850г. в Нью-Йорк.

Hosted by uCoz