ДЕБАТЫ ПО ПОЛЬСКОМУ ВОПРОСУ ВО ФРАНКФУРТЕ

I

Кёльн, 7 августа. Франкфуртское собрание, в котором дебаты никогда, даже в моменты сильнейшего возбуждения, не теряли характера истинно-немецкого благодушия, наконец-то расшевелилось при обсуждении познанского вопроса. По этому вопросу, который был уготован для Собрания прусской шрапнелью и постановлениями послушного Союзного сейма, Собрание должно было принять определенное решение. Тут невозможен был никакой компромисс; Собрание должно было спасти честь Германии или еще раз покрыть ее позором. Собрание действовало так, как мы и ожидали; оно санкционировало семь разделов Польши, оно переложило позор 1772, 1794 и 1815гг. с плеч немецких государей на свои собственные плечи.

Больше того! Франкфуртское собрание объявило эти семь разделов Польши семью оказанными полякам благодеяниями. Разве насильственное вторжение еврейско-германской расы не вознесло Польшу на такую высоту культуры, на такую ступень просвещенности, о которых раньше эта страна и понятия не имела? Слепые, неблагодарные поляки! Если бы вас не поделили, вы сами должны были бы добиваться этой милости от Франкфуртского собрания!

Патер Бонавита Бланк в монастыре Парадиз под Шафхау-зеном приучал сорок и скворцов улетать и возвращаться обратно. Он вырезал у них нижнюю половину клюва, так что они не могли больше сами добывать себе пищу и принуждены были получать корм только из его рук. Филистеры, издали наблюдавшие за тем, как птицы прилетали, садились на плечи его преподобия и доверчиво ели из его рук, дивились его высокой культурности и просвещенности. — Птицы, рассказывает биограф патера, любили его как своего благодетеля.

А вот скованные, изувеченные, заклейменные поляки не хотят любить своих прусских благодетелей!

Нет лучшего способа описать благодеяния, оказанные полякам со стороны пруссачества, как разбор доклада комиссии но вопросам, международного права, принадлежащего перу ученого историографа г-на Штенцеля, доклада, который был положен в основу прений.

Доклад этот, совершенно в стиле самых трафаретных дипло­матических документов, излагает прежде всего историю возникновения великого герцогства Познанского в 1815г. путем «включения» и «соединения». Затем следует перечень обещаний, которые Фридрих-Вильгельм III в то же время дал познанцам: сохранение их национальности, языка и религии, назначение наместника из уроженцев данной местности, распространение на позианцев знаменитой прусской конституции.

Известно, что из этих обещаний было выполнено. Свобода сообщения между тремя частями, на которые была разорвана Польша, — свобода, на которую Венский конгресс тем более спокойно дал свое согласие, чем менее осуществима она была,— разумеется, так и не была проведена в жизнь.

Дальше следует вопрос о составе населения. Г-н Штенцель вычислил, что в 1843г. в великом герцогстве проживало 790000 поляков, 420000 немцев и около 80000 евреев, всего около 1300000 жителей.

Утверждению г-на Штенцеля противоречат утверждения поляков, в частности, архиепископа Пшилуского, согласно которым в Познани проживает значительно больше 800000 поляков, тогда как немцев, за вычетом евреев, чиновников и солдат, едва насчитывается 250000 человек.

Но будем исходить из утверждения г-на Штенцеля. Для наших целей и этого совершенно достаточно. Чтобы устранить ксякие дальнейшие пререкания, допустим, что в Познани проживает 420000 немцев. Кто же такие эти немцы, число которых посредством включения евреев доводится до полумиллиона?

Славяне являются преимущественно земледельческим народом, мало искушенным в занятиях городскими промыслами в том виде, в каком последние были возможны до сих пор в славянских странах. Торговый обмен в его примитивных, грубейших формах, когда он ограничивался одной лишь мелочной торговлей, всецело был предоставлен евреям, торгующим вразнос. Когда население увеличилось и культура его возросла, когда почувствовалась потребность в городских промыслах и концентрации городского населения, немцы потянулись в славянские страны. Немцы, достигшие своего наивысшего расцвета в мелком бюргерстве средневековых имперских городов, в вялой караванной внутренней торговле и ограниченной морской торговле, в цеховом ремесле XIV и XVвв., —эти немцы обнаружили свое призвание быть мещанами мировой истории именно тем, что они и поныне составляют ядро мелкой буржуазии во всей Восточной и Северной Европе и даже в Америне. Ремесленники, мелкие торговцы и мелкие посредники в Петербурге, Москве, Варшаве и Кракове, в Стокгольме и Копенгагене, в Пеште, Одессе и Яссах, в Нью-Йорке и Филадельфии в значительной, часто преобладающей степени состоят из немцев или лиц немецкого происхождения. Во всех этих городах имеются кварталы, где говорят исключительно по-немецки, а некоторые города, как Пешт, даже почти сплошь являются немецкими.

Эта немецкая иммиграция, особенно в славянские страны, продолжалась почти непрерывно, начиная с XII и XIII веков. Кроме того, со времен Реформации, вследствие преследования религиозных сект, большое число немцев время от времени вынуждено было бежать в Польшу, где их принимали с распростертыми объятиями. В других славянских странах, в Богемии {Чехии}, Моравии и т. д., славянское население в результате завоевательных войн немцев сильно сократилось, а немецкое население вследствие вторжения увеличилось.

Особенно ясно это видно именно в Польше. Немецкие мещане, осевшие там сотни лет тому назад, издавна столь же мало причисляли себя в политическом отношении к Германии как и немцы в Северной Америке, или же как «французская колония» в Берлине и 15000 французов в Монтевидео — к Франции. Насколько это возможно было во времена децентрализации XVII иXVIII вв., они стали поляками, по-немецки говорящими поляками, и давно уже совершенно отказались от всякой связи с родиной.

Но ведь они принесли в Польшу культуру, образование и просвещение, торговлю и промыслы! — Действительно, они принесли с собой мелкую торговлю и цеховое ремесло; своим потреблением и развитием здесь ограниченного обмена они до некоторой степени подняли производство. О высокой образованности и просвещенности что-то не слышно было до 1772г. во всей Польше, а с того времени и в австрийской и русской Польше. О прусской Польше мы еще поговорим подробнее. Зато немцы помешали созданию в Польше польских городов о польской буржуазией. Своим особым языком, своей отчужденностью от польского населения, тысячей своих различных привилегий и городовых положений они затруднили осуществление централизации, этого могущественнейшего политического средства быстрого развития всякой страны. Почти у каждого города было свое особое право; больше того, в городах со смешанным населением существовало и часто еще продолжает существовать различное право для немцев, для поляков и для евреев. Польские немцы застряли на самой низкой ступени промышленного развития, они не сосредоточили в своих руках крупных капиталов, не сумели приспособиться к крупной про­мышленности и не овладели расширившимися торговыми свя­зями. Потребовался приезд в Варшаву англичанина Кокерилла, чтобы промышленность смогла пустить корни в Польше. Мелочная торговля, ремесло и, самое большее, хлебная торговля и мануфактура (ткачество и т. п.) в самом ограниченном масштабе — вот к чему сводилась вся деятельность польских немцев. При оценке заслуг польских немцев не следует также упускать из виду, что они принесли с собой в Польшу немецкое филистерство, немецкую мещанскую ограниченность и что они сочетали в себе дурные особенности обеих наций, не усвоив хороших.

Г-н Штенцель пытается оживить симпатии немцев к польским немцам:

 

«Когда короли... особенно в XVII веке становились все бессильнее и не могли уже защитить даже местных польских крестьян от самого жестокого угнетения со стороны дворянства, тогда и немецкие деревни и города тоже пришли в упадок и многие из них перешли во владение дворянства. Только более крупные королевские города спасли часть своих старых вольностей» (читай: привилегий).

 

Уж не требует ли г-н Штенцель, чтобы поляки лучше защищали (впрочем, тоже «местных») «немцев» (читай: польских немцев), чем самих себя? Само собой понятно, однако, что переселившиеся в какую-нибудь страну чужеземцы ни на что другое не могут претендовать, как лишь на то, чтобы делить радость и горе с исконным населением!

Перейдем теперь к тем благодеяниям, которыми поляки обязаны именно прусскому правительству.

В 1772 г. Фридрих II захватил Нетцкий округ, а в следующем году был проведен Бромбергский канал, который установил внутреннее судоходное сообщение между Одером и Вислой.

 

«Местности, которые в течение столетий были предметом спора между Польшей и Померанией и которые неоднократно становились необитаемыми вследствие бесчисленных опустошений и огромных болот, теперь были обработаны и заселены многочисленными колонистами».

 

Таким образом, первый раздел Польши вовсе-де не был грабежом. Фридрих II овладел лишь областью, которая «в течение столетий была предметом спора». Но ведь с каких уж пор не существует больше самостоятельной Померании, которая могла бы оспаривать право на эту область? И уже сколько столетий эта область в действительности больше не оспаривалась у поляков? И вообще чего стоит эта покрывшаяся ржавчиной и обветшалая теория «спорности» и «притязаний», годившаяся в XVII и XVIII веках для того, чтобы прикрывать ею грубую заинтересованность в расширении торговли и в округлении земель? Чего стоит эта теория в 1848г., когда всяческого рода «историческое право» и «несправедливость» оказались лишенными всякой почвы?

Впрочем, г-н Штенцель должен был бы сообразить, что, согласно этой давным-давно похороненной доктрине, рейнская граница между Францией и Германией является «в течение тысячелетий предметом спора», а поляки могли бы предъявить свои притязания на провинцию Пруссию и даже на Померанию, как на свое ленное владение!

Короче говоря, Нетцкий округ стал прусским и таким образом перестал быть «предметом спора». Фридрих II заселил эту область немецкими колонистами, и вот появились столь прославленные в связи с познанским вопросом так называемые «нетцкие братья». Германизация, исходящая от госу­дарства, началась с 1773 года.

 

«Евреи в великом герцогстве, по всем заслуживающим доверия данным,— сплошь немцы и желают быть немцами... Религиозная терпимость, царившая некогда в Польше, а также некоторые качества евреев, которых недоставало полякам, дали евреям возможность развить в течение столетий деятельность, глубоко проникающую в жизнь Польши» (а именно в кошельки поляков). «Обычно они владеют обоими языками, хотя в семейном кругу они, как и их дети с ранних лет, говорят по-немецки».

 

Здесь получили свое официальное выражение неожиданные симпатии и признание, которые снискали себе в последнее время в Германии польские евреи. Обесславленные повсеместно, куда только достигает влияние Лейпцигской ярмарки, как наиболее полное воплощение барышничества, скряжничества и нечистоплотности, они сделались вдруг немецкими братьями; честный Михель прижимает их со слезами радости к своему сердцу, а г-н Штенцель претендует на них от имени немецкой нации как на немцев, которые и впредь желают оставаться ими.

И почему бы польским евреям не быть истинными немцами? Разве они не говорят «в семейном кругу, как и их дети с ранних лет, по-немецки»? II вдобавок еще на каком немецком языке! Впрочем, мы обращаем внимание г-на Штенцеля на то, что он мог бы подобным же образом претендовать на всю Европу и половину Америки, даже на часть Азии. Немецкий язык, как известно, является языком евреев всего мира. В Нью-Йорке и в Константинополе, в Петербурге и в Париже, «евреи в семейном кругу, как и их дети с ранних лет, говорят по-немецки», и часть из них — на более правильном немецком языке, чем «соплеменные» союзники «нетцких братьев» — познанские евреи.

Доклад и дальше изображает национальные взаимоотноше­ния возможно менее определенно и, по возможности, в выгодном свете для мнимого полумиллиона немцев, состоящего из польских немцев, «нетцких братьев» и евреев. Земельные вла­дения немецких крестьян больше-де по своим размерам, чем земельные владения польских крестьян (мы увидим, как это получилось). Со времени первого раздела Польши вражда между поляками и немцами, особенно пруссаками, будто бы возросла до крайних пределов.

 

«Введением своих особенно твердо урегулированных государственных и административных устройств» (ну и язык!) «и строгим их применением Пруссия особенно ощутимо нарушила старинные права и исконные учреждения поляков».

 

До какой степени эти «твердо урегулированные» и «строго применяемые» мероприятия достопочтенной прусской бюрократии «нарушили» не только старинные обычаи и исконные учреждения, но и всю общественную жизнь, промышленное и земледельческое производство, торговлю, горное дело, словом, все без исключения общественные отношения, — об этом смогли бы порассказать удивительные вещи не только поляки, но и остальное население Пруссии и, в особенности, мы, жители Рейнской провинции. Но г-н Штенцель говорит тут даже не о бюрократии 1807—1848 гг., а о бюрократии 1772—1806гг., о чиновниках из среды самого доподлинного, заядлого пруссачества, низость, подкупность, алчность и жестокость которых нашли такое яркое выражение в изменах 1806 года. Эти чиновники якобы защищали польских крестьян против дворянства и встретили одну только неблагодарность; правда, эти чиновники должны были бы почувствовать, «что ничто, даже дарованное и навязываемое добро, не вознаграждает за потерю национальной независимости».

Мы также знакомы с манерой «все даровать и навязывать», которая еще и в последнее время была присуща прусским чиновникам. Какой житель Рейнской провинции не имел дела со свежеимпортированными старопрусскими чиновниками, не имел случая дивиться этому ни с чем не сравнимому кичливому за­знайству, этой бесстыдной манере всюду совать свой нос, этому сочетанию ограниченности и непогрешимой самоуверенности, этой безапелляционной грубости! У нас, правда, господам старопруссакам в большинстве случаев скоро сбивали спесь; в их распоряжении не было ни «нетцких братьев», ни тайного судопроизводства, ни прусского права, ни телесных наказа­ний, и из-за отсутствия последних кое-кто даже умер с горя. Но как они хозяйничали именно в Польше, где могли, сколько душе угодно, применять телесные наказания и прибегать к тайному судопроизводству, — это мы и без рассказов можем себе представить.

Одним словом, прусский деспотизм сумел снискать себе такую любовь, что «уже после битвы при Йене ненависть поляков проявилась в форме всеобщего восстания и изгнания прусских чиновников». Тем самым на время прекратилось хозяй­ничанье чиновников.

Но в 1815г. это хозяйничанье возобновилось в несколько измененном виде. «Реформированное», «образованное», «неподкупное», «лучшее» чиновничество попыталось добиться успеха у этих строптивых поляков.

 

«Но и с созданием великого герцогства Познанского не удалось установить доброго согласия, так как . . прусский король ни в коем случае не мог тогда пойти на то, чтобы дать отдельной провинции совершенно самостоятельную организацию и превратить свое государство до известной степени в союзное государство».

 

Итак, прусский король, по словам г-на Штенцеля, «ни в коем случае не мог тогда пойти» на выполнение своих собственных обещаний и венских договоров!!

 

«Когда в 1830г. сочувствие польского дворянства варшавскому восстанию вызвало опасения и с тех пор стала проводиться обдуманная политика, сводившаяся к тому, чтобы путем проведения некоторых мероприятий (!), а именно путем скупки, раздробления и раздела польских поместий между немцами, понемногу совершенно покончить, главным образом, с польским дворянством, —- тогда озлобление последнего против Пруссии возросло».

 

«Путем проведения некоторых мероприятий!» Путем запрещения продавать с молотка земельные участки полякам и другими подобными мероприятиями, которые г-н Штенцель всячески стремится приукрасить.

Что сказали бы жители Рейнской провинции, если бы прусское правительство и у нас также запретило продавать жителям Рейнской провинции земельные участки, подлежащие продаже по решению суда! Предлогов для этого нашлось бы достаточно: чтобы смешать население старых и новых провинций; чтобы распространить на уроженцев старых провинций благодеяния парцелляции и рейнского законодательства; чтобы побудить жителей Рейнской провинции путем иммиграции внедрить свою промышленность и в старых провинциях и т. д. Оснований достаточно, чтобы и нас также осчастливить прусскими «колонистами»! Как бы посмотрели мы на население, которое вследствие полного устранения конкуренции приобретало бы наши земли по смехотворно низким ценам и, кроме того, получало бы поддержку государства, на население, которое было бы навязано нам именно с целью приучить нас кричать в пьяном восторге: «С богом за короля и отечество»?

А ведь мы-то все-таки немцы, мы говорим на том же самом языке, что и жители старых провинций. В Познани же эти колонисты систематически, с неумолимой настойчивостью посылались в домены, в леса, в парцеллируемые поместья польских дворян, чтобы вытеснить прирожденных поляков и их язык из их же собственной страны и создать истинно-прусскую провинцию, которая превзошла бы в черно-белом фанатизме даже Померанию.

А для того, чтобы прусские крестьяне в Польше не остались без естественных повелителей, им вслед послали цвет прусского дворянства, вроде какого-нибудь Трескова или Лютпгихау, которые точно так же приобретали там дворянские поместья по смехотворно низким ценам, да еще с помощью казенных ссуд. Больше того: после польского восстания 1846г в Берлине образовалось под милостивым покровительством высоких, высших и высочайших персон целое акционерное общество с целью скупки польских имений для немецких дворян. Отощавшие прихлебатели из среды бранденбургского и померанского дворянства сообразили, что процесс против восставших поляков разорит множество польских помещиков и что их имения вскоре пустят в продажу за бесценок. Какая пожива для стольких увязших в долгах укермаркских дон Ранудо! Прекрасное поместье почти даром, польские крестьяне для порки и, сверх того, еще та заслуга, что посвятил себя служению королю и отечеству, — какая блестящая перспектива!

Так возникло третье немецкое вселение в Польшу: прусские крестьяне и прусские дворяне, повсеместно обосновавшиеся в Познани, пришли с явным намерением при поддержке прави­тельства не только германизировать, но и померанизироватъ Познань. Если у немецко-польских бюргеров еще имелось оправдание, что они в какой-то мере способствовали поднятию торговли, если «нетцкие братья» могли похвастаться тем что осушили несколько болот, то для этого последнего прусского вторжения не было уж никакого предлога. Даже парцелляция не была проведена ими хоть сколько-нибудь последовательно-прусское дворянство следовало по пятам за прусскими крестьянами.

 

II

Кёльн, 11 августа. В первой статье мы подвергли разбору «историческое обоснование» доклада Штенцеля в той его части, которая касается положения Познани до революции. Сегодня мы переходим к истории революции и контрреволюции в Познани в толковании г-на Штенцеля.

 

«Немецкий народ, неизменно преисполненный участия ко всякому несчастному» (пока это участие ничего не стоит), «всегда глубоко чувствовал большую несправедливость, которую его государи совершили в отношении поляков».

 

Разумеется, он «глубоко чувствовал» спокойным немецким сердцем, где чувства запрятаны настолько «глубоко», что они никогда не проявляются в действиях! Разумеется, он выражал «участие» в виде кое-каких подаяний в 1831г., в виде банкетов и польских балов, поскольку дело сводилось к тому, чтобы поплясать в пользу поляков, выпить шампанского и спеть: «Еще Польша не погибла!». Но совершить что-нибудь действительно серьезное, действительно принести какую-нибудь жертву — когда же это считалось делом немцев!

 

«Немцы чистосердечно протянули братскую руку, чтобы искупить преступления, совершенные в прошлом их государями».

 

Разумеется, если бы чувствительные фразы и вялое переливание из пустого в порожнее могли что-нибудь «искупить», то ни один народ не был бы столь чист перед историей, как именно немцы.

 

«Но в тот самый момент, когда поляки пошли навстречу немцам» (именно, приняли братски протянутую им руку), «интересы и цели обеих наций уже разошлись. Поляки думали только о восстановлении своего старого государства, по крайней мере в границах, существовавших до первого раздела в 1772 году».

 

Воистину, лишь бессмысленный, пустой, беспредметный энтузиазм, искони бывший главным украшением немецкого национального характера, мог привести к тому, что немцы были ошеломлены требованием поляков! Немцы хотели «искупить» несправедливость, причиненную Польше. С чего началась эта несправедливость? Не говоря уже о прежних предательствах, во всяком случае, с первого раздела в 1772 году. Как это можно было «искупить»? Только восстановлением status quo до 1772г. или, по крайней мере, возвращением Польше всего того, что немцы награбили у поляков с 1772 года. Но это противоречило интересам немцев? Хорошо, уж если заговорили об интересах, то тогда не может быть и речи о сентименталь-ностях вроде «искупления» и т. п.; тогда уж говорите языком холодной, бессердечной практики и избавьте нас от застольных речей и великодушных чувствований.

Впрочем, во-первых, поляки «думали» отнюдь не «только о восстановлении Польши в границах 1772 года. Вообще, о чем «думали» поляки, это нас в данном случае не касается. Они требовали прежде всего лишь реорганизации всей Познани и заговаривали о дальнейших возможностях лишь на случай германо-польской войны против России.

Во-вторых, «интересы и цели обеих наций разошлись» лишь постольку, поскольку «интересы и цели» революционной Германии в области отношений между народами остались совершенно теми же самыми, что и у старой, абсолютистской Германии. Конечно, пока союз с Россией или, по крайней мере, мир с ней, достигнутый любой ценой, является «интересом и целью» Германии, — до тех пор в Польше все должно оставаться по-старому. Но мы увидим дальше, насколько действительные интересы Германии тождественны интересам Польши.

Далее следует пространное, запутанное, неясное место, где г-н Штенцель распространяется о том, насколько правы были польские немцы, когда они, хотя и воздавали должноо Польше, но хотели в то же время остаться пруссаками и немцами. Что это «хотя» исключает «но», а «но» исключает «хотя», — до этого г-ну Штенцелю, разумеется, нет никакого дела.

Сюда примыкает столь же пространное и запутанное историческое повествование, в котором г-н Штенцель, вдаваясь в подробности, пытается доказать, что при наличии «расходящихся интересов и целей обеих наций», при все усиливающемся из-за этого взаимном ожесточении неизбежно было кровавое столкновение. Немцы крепко держались за «национальный» интерес, поляки — за чисто «территориальный». Это означает, что немцы требовали раздела великого герцогства по национальностям, а поляки добивались всей своей прежней области для себя.

Это опять-таки неверно: поляки требовали реорганизации, но тут же заявляли, что они совершенно согласны на уступку тех смешанных пограничных округов, где большинство населения немецкое и где оно желает присоединиться к Германии. Только не следует по произволу прусских чиновников превращать жителей в немцев или поляков, а надо дать им возможность выявить собственную волю.

Миссия Виллизена, продолжает г-н Штенцель, должна была, естественно, потерпеть неудачу вследствие (мнимого, нигде не существующего) противодействия поляков уступке округов с преобладающим немецким населением. В распоряжении г-на Штенцеля имелись заявления Виллизена о поляках и поляков о Виллизене. Эти опубликованные заявления доказывают обратное. Но так бывает, если, — как говорит г-н Штенцель, — «являешься человеком, который в течение многих лет занимается историей и вменил себе в обязанность никогда не говорить неправды и никогда не замалчивать истины»!

С той же правдивостью, которая никогда не замалчивает истины, г-н Штенцель легко проходит мимо разгула каннибализма в Познани, мимо гнусного, вероломного нарушения Ярославецкой конвенции, мимо резни в Тшемешно, Мило-славе и Врешене {Польское название: Вжесня}, мимо опустошительного неистовства солдатни, достойной Тридцатилетней войны, не упоминая обо всем этом ни единым словом.

Г-н Штенцель переходит теперь к четырем новым разделам Польши, совершенным прусским правительством. Сначала был отторгнут Нетцкий округ вместе с четырьмя другими округами (14 апреля); к этому прибавили еще некоторые части других округов с общим количеством населения в 593390 душ и включили всю эту область в Германский союз (22 апреля). Затем были захвачены город и крепость Познань вместе с остатком левого берега Варты — еще, стало быть, 273500 душ, т. е. вместе с прежними вдвое больше того числа немцев, которые, даже по прусским данным, проживают во всей Познани. Это сделано было по королевскому указу от 29 апреля, а уже 2 мая последовало принятие в Германский союз. Г-н Штенцель слезно убеждает Собрание, до какой степени необходимо, чтобы в немецких руках осталась Познань, эта важная, мощная крепость, где проживает свыше 20 000 немцев (из коих большинство — польские евреи), которым принадлежат 2/3 всех земельных владений и т. д. То обстоятельство, что Познань расположена среди чисто польских земель, что она была насильственно германизирована и что польские евреи вовсе не являются немцами, — все это в высшей степени безразлично , для людей, которые «никогда не говорят неправды и никогда не замалчивают истины», т. е. для историков калибра г-на Штенцеля!

Итак, по военным соображениям нельзя был» выпустить из рук Познань. Как будто нельзя было срыть эту крепость, являющуюся, по словам Виллизена, одной из величайших стратегических ошибок, а вместо этого укрепить Бреславль {Вроцлав}! Но на укрепление Познани ухлопали десять миллионов (между прочим, опять неверно — едва ли пять миллионов), и, разумеется, выгоднее удержать это драгоценное произведение искусства в своих руках, а заодно прихватить 20—30 квадратных миль польской земли.

Но если уж владеешь «городом и крепостью» Познань, то представляется самая естественная возможность захватить еще больше.

 

«Но чтобы удержать за собой крепость, неизбежно придется обеспе­чить подступы к ней со стороны Глогау, Кюстрина и Торна {Глогува, Костшина и Торуни}, равно как и крепостной район к востоку от нее» (которому вполне достаточно было бы простираться лишь на 1000—2000 шагов, как крепостному району Маастрихта в направлении Бельгии и Лимбурга). «Тел самым»,— продолжает г-н Штенцель, ухмыляясь, — «одновременно закрепляется беспрепятственное владение Бромбергским каналом, но вместе с тем многочисленные полосы земли с преобладающим польским населением приходится включить в Германский союз».

 

И вот на основании всего этого известный друг человечества Пфуль-Адский камень предпринял два новых раздела Польши, которые удовлетворяют все пожелания г-на Штенцеля и присоединяют три четверти всего великого герцогства к Германии. Г-н Штенцель признает эти деяния с тем большей благодарностью, что он как историк должен был увидеть в этом возрождении — к тому же в усугубленном виде — «присоединительных палат» Людовика XIV наглядное доказательство того, что немцы научились извлекать пользу из уроков истории.

Поляки, полагает г-н Штенцель, должны утешиться тем, что оставленные им земли плодороднее, чем земли присоединенной области, что земельных владений у них гораздо меньше, чем у немцев, и что «ни один беспристрастный человек не станет отрицать, что польский земледелец будет гораздо более сносно чувствовать себя под властью германского правительства, нежели немец под властью польского правительства»!! Это замечательно подтверждается историей.

В заключение г-н Штенцель взывает к полякам, убеждая их# в том, что и того маленького клочка земли, что у них остался, им будет достаточно, чтобы путем упражнения во всех гражданских добродетелях

 

«достойно подготовиться к тому моменту, который теперь еще скрыт от них завесой будущего и который они, весьма простительным образом, хотя, быть может, и слишком бурно, пытаются приблизить. «Есть корона,— как выразился весьма удачно один из самых дальновидных их сограждан,— которая также достойна возбудить ваше честолюбие — это корона гражданина!» Немец может присовокупить: она не блестит, но зато она достойнее!»

 

«Она достойнее»! Но еще «достойнее» действительные причины новых четырех разделов Польши, совершенных прусским правительством.

Добрый немец! Ты думаешь, что эти разделы предприняты, чтобы спасти твоих немецких братьев от польского господства? Чтобы крепость Познань служила тебе защитой от всякого нападения? Чтобы охранить дороги Кюстрина, Глогау и Бромберга {Быдгоща} или Нетцкий канал? Какое заблуждение!

Тебя постыдным образом обманули. Новые разделы Польши были совершены не по каким-либо другим причинам, а лишь для того, чтобы пополнить казну прусского государства.

Первые разделы Польши до 1815г. были вооруженным грабежом территории; разделы 1848г. — это кража.

А теперь посмотри, добрый немец, как тебя обманули!

После третьего раздела Польши Фридрих-Вильгельм II конфисковал в пользу государства польские казенные и принадлежащие католическому духовенству имения. В частности, церковные имения составляли «весьма значительную часть всей земельной собственности», как говорится в самой декларации о конфискации владений от 28 марта 1796 года. Эти новые домены управлялись на королевский счет или сдавались в аренду; они были так велики, что для ведения хозяйства в них пришлось учредить 34 управления доменами и 21 главное лесничество. В ведении каждого такого управления доменами находилось множество деревень; например, к 10 управлениям Бромберг-ского округа было отнесено всего 636 деревень, а к одному только управлению доменами Могильно — 127 деревень.

Кроме того, в 1796г. Фридрих-Вильгельм II конфисковал имения и леса женского монастыря в Овиньске и продал купцу фон Трескову (предку Трескова — храброго предводителя прусских банд в последнюю героическую войну); эти имения состоят из 24 деревень вместе с мельницами и 20000 моргенов леса стоимостью по меньшей мере в 1000000 талеров.

Затем управления доменами Кротошина, Роздражева, Орпишева и Адельнау {Одолянува} стоимостью по меньшей мере в два миллиона талеров были уступлены в 1819г. князю Турнунд-Таксису в возмещение за почтовую привилегию в некоторых присоединенных к Пруссии провинциях.

Все эти имения были присвоены Фридрихом-Вильгельмом II якобы с целью лучшего управления ими. Однако имения эти, являющиеся собственностью польской нации, были раздарены, уступлены, распроданы, и вырученные деньги потекли в прусскую государственную казну.

Домеиы Гнезно, Скоженцин, Тшемешно были раздроблены и проданы.

В руках прусского правительства остаются, таким образом, еще 27 управлений доменами и главных лесничеств общей стоимостью самое меньшее в двадцать миллионов талеров. Мы готовы доказать с картой в руках, что все эти домены и леса — за немногими или даже без всяких исключений — находятся в присоединенной части Познани. Чтобы спасти это неоценимое сокровище и ни в коем случае не возвращать его польской нации, необходимо было принять его в Германский союз; но так как оно само не могло прийти к Германскому союзу, то последний должен был пойти к этому сокровищу — и три четверти Познани были включены в Германский союз.

Такова действительная причина четырех знаменитых разделов Польши, произведенных в течение двух месяцев. Решающее значение имели не требования той или иной национальности и не так называемые стратегические соображения; расположение доменов, алчность прусского правительства — это единственное, что определило пограничную линию.

В то самое время как немецкие бюргеры проливали кровавые слезы по поводу вымышленных страданий их бедных братьев в Познани; в то время как они пылали желанием обеспечить безопасность немецкой Восточной марки; в то время как они позволяли ожесточать себя против поляков вымышленными сообщениями о совершаемых поляками варварствах, — прусское правительство, действуя втихомолку, устраивало свои делишки. Беспочвенный и бесцельный немецкий энтузиазм пригодился лишь на то, чтобы прикрыть самое грязное деяние в новейшей истории.

Вот какую шутку, добрый немец, сыграли с тооои твои ответственные министры!

Но, в сущности, ты мог бы знать это наперед. Там, где замешан г-н Ганземан, дело никогда не идет о немецкой национальности, военной необходимости и тому подобных пустых фразах, а всегда только о чистогане и барыше.

 

III

Кёльн, 19 августа. Мы подвергли подробному разбору доклад г-на Штенцеля, который лег в основу дебатов. Мы показали, как он фальсифицирует более раннюю и новейшую историю Польши и историю немцев в Польше; как он извращает весь вопрос; как историк Штенцель допустил не только умышленную подтасовку фактов, но и обнаружил грубое невежество.

Прежде чем перейти к самим дебатам, бросим еще один взгляд на польский вопрос.

Познанский вопрос, взятый сам по себе, лишен всякого смысла, всякой возможности разрешения. Он является лишь частью польского вопроса и может быть решен лишь в связи с этим вопросом и вместе с ним. Граница между Германией и Польшей может быть установлена лишь тогда, когда Польша будет снова существовать.

Но может ли и будет ли Польша снова существовать? В прениях это отрицалось.

Один французский историк сказал: il у a des peuples nécessaires — существуют необходимые народы. К этим необходимым народам в XIX веке безусловно принадлежит польский народ.

Национальное существование Польши ни для кого, однако, не представляет большей необходимости, чем именно для нас, немцев.

На чем зиждется прежде всего сила реакции в Европе с 1815г., отчасти даже со времени первой французской революции? На русско-прусско-австрийском Священном союзе. А чем скрепляется этот Священный союз? Разделом Польши, из которого все три союзника извлекли выгоду.

Линия раздела, которую эти три державы провели через Польшу, является цепью, приковывающей их друг к другу; совместный грабеж связал их узами солидарности.

С того момента, когда был учинен первый грабеж Польши, Германия попала в зависимость от России. Россия приказала Пруссии и Австрии оставаться абсолютными монархиями, и Пруссия и Австрия должны были повиноваться. И без того вялые и робкие усилия, особенно прусской буржуазии, завоевать себе господство полностью потерпели неудачу из-за невозможности освободиться от России, из-за поддержки, которую Россия предоставила феодально-абсолютистскому классу в Пруссии.

К этому присоединилось то обстоятельство, что, со времени первых же попыток порабощения Польши союзниками, поляки не только восставали в борьбе за свою независимость, но одно­временно выступали революционно против своих собственных внутренних общественных порядков.

Раздел Польши был осуществлен в результате союза крупной феодальной аристократии Польши с тремя державами, принимавшими участие в разделе. Он вовсе не был прогрессом, как утверждает экс-поэт г-н Йордан; он являлся для крупной аристократий последним средством спасения от революции, он был насквозь реакционным.

Последствием уже первого раздела был, совершенно естественно, союз остальных классов, т. е. дворянства, городского бюргерства и отчасти крестьянства, как против угнетателей Польши, так и против крупной аристократии своей собственной страны. Насколько ясно поляки уже тогда понимали, что их независимость вовне неотделима от свержения аристократии и от аграрной реформы внутри страны, показывает конституция 1791 года.

Великие земледельческие страны между Балтийским и Черным морем могут избавиться от патриархально-феодального варварства только посредством аграрной революции, превращающей крепостных или обязанных повинностями [frohnpflichtigen] крестьян в свободных землевладельцев, — революции, вполне аналогичной с французской революцией 1789г. в деревне. Польская нация имеет ту заслугу, что она первая среди соседних с ней земледельческих народов провозгласила это. Первой попыткой преобразования была конституция 1791 года; во время восстания 1830г. Лелевель провозгласил аграрную революцию единственным средством спасения страны, но это было признано сеймом слишком поздно; во время восстаний 1846 и 1848гг. открыто провозглашалась аграрная революция. Со дня своего порабощения поляки выступали революционно и тем самым еще крепче приковывали своих поработителей к контрреволюции. Они заставляли своих угнетателей сохранять патриархально-феодальный строй не только в Польше, но и в своих собственных странах. II особенно со времени краковского восстания 1846г. борьба, за независимость Польши одновременно является борьбой аграрной демократии — единственно возможной в Восточной Европе - против патриархально-феодального абсолютизма.

Таким образом, покуда мы помогаем угнетать Польшу, покуда мы приковываем часть Польши к Германии — мы остаемся сами прикованными к России и к русской политике, мы не можем и у себя дома освободиться радикально от патриархально-феодального абсолютизма. Создание демократической Польши есть первое условие создания демократической Германии.

Но создание польского государства и урегулирование его границ с Германией не только необходимо — больше того, оно является самым разрешимым из всех политических вопросов, которые со времени революции возникли в Восточной Европе. Борьба за независимость разноплеменных народов, беспорядочно разбросанных и перемешанных друг с другом к югу от Карпат, отличается гораздо большей сложностью, будет стоить гораздо больше крови, вызовет гораздо больше смут и гражданских войн, чем польская борьба за независимость и установление границы между Германией и Польшей.

Само собой понятно, что речь идет не о создании призрачной Польши, а о создании государства на жизнеспособной основе. Польша должна, по меньшей мере, обладать территорией 1772г., должна владеть не только бассейнами, но и устьями своих больших рек и большой прибрежной полосой, по крайней мере, на Балтийском море.

Все это могла бы ей гарантировать Германия и притом оградить свои интересы и свою честь, если бы она после революции имела мужество, в своих собственных интересах, с оружием в руках потребовать от России отказа от Польши. Что при смешении немецкого и польского населения в пограничных областях, особенно на побережье, обе стороны должны были бы кое в чем уступить друг другу, причем некоторым немцам пришлось бы стать поляками, а некоторым полякам немцами, — это разумеется само собой и не представило бы никаких трудностей.

Но после половинчатой германской революции не нашлось мужества для столь решительного выступления. Произносить пышные речи об освобождении Польши, устраивать на железнодорожных станциях встречи проезжающим полякам и заверять их в самых горячих симпатиях немецкого народа (кому только не  навязывались эти симпатии?) — на это нас хватило; но начать войну с Россией, поставить под вопрос все европейское равновесие и, наконец, отдать обратно какой-нибудь клочок награбленной земли — ну, ожидать этого значило бы не знать наших немцев!

А чем была бы война с Россией? Война с Россией была бы полным, открытым и действительным разрывом со всем нашим позорным прошлым, была бы действительным освобождением и объединением Германии, установлением демократии на развалинах феодализма и на месте кратковременного иллюзорного господства буржуазии. Война с Россией была бы единственно возможным путем спасти нашу честь и наши интересы по отношению к нашим славянским соседям и особенно к Польше.

Но мы были мещанами и остались мещанами. Мы совершили несколько дюжин малых и больших революций, которых сами испугались раньше чем они были завершены. После того как мы здорово нахвастали, мы ровно ничего не довели до конца. Революция, вместо того чтобы расширить наш кругозор, сузила его. При обсуждении всех вопросов было проявлено самое трусливое, самое ограниченное, самое узколобое филистерство, в результате чего все наши действительные интересы были, конечно, вновь скомпрометированы. С точки зрения этого мелочного филистерства, разумеется, и большой вопрос об освобождении Польши свелся к ничтожным фразам о реорганизации одной части провинции Познань, а наш энтузиазм по отношению к полякам превратился в шрапнель и адский камень.

Повторяем: решением единственно возможным, единственно ограждающим честь и интересы Германии, была война с Россией. На эту войну не отважились, и тогда произошло неизбежное: реакционная военщина, разбитая в Берлине, снова подняла голову в Познани; под видом спасения чести и национальных интересов Германии она подняла знамя контрреволюции и подавила наших союзников, революционных поляков, — и был момент, когда одураченная Германия бурно приветствовала своих победоносных врагов. Новый раздел Польши был совершен, и ему недоставало только лишь санкции германского Национального собрания.

Чтобы поправить дело, у Франкфуртского собрания был еще один выход: надо было исключить всю Познань из Германского союза и заявить, что вопрос о границах является открытым, пока не представится возможность повести об этом переговоры dgal à égal {как равный с равным} с восстановленной Польшей.

Но это значило бы требовать слишком многого от наших франкфуртских профессоров, адвокатов и пасторов из Национального собрания! Соблазн был слишком велик: они, мирные бюргеры, никогда не нюхавшие пороха, должны были простым голосованием завоевать для Германии страну в 500 кв. миль, присоединить 800000 «нетцких братьев», польских немцев, евреев и поляков, хотя и в ущерб чести и действительным, непреходящим интересам Германии, — какое искушение! — Они поддались ему, они санкционировали раздел Польши.

По каким мотивам — это мы увидим завтра.

 

IV

Кёльн, 21 августа. Оставляя в стороне предварительный вопрос, должны ли были познанские депутаты принимать участие в обсуждении и голосовании, перейдем прямо к дебатам по главному вопросу.

Г-н Штещелъ в качестве докладчика открыл прения страшно путаной и неясной речью. Он выступает в роли историка и добросовестного человека, говорит о крепостях и полевых укреплениях; о добре и зле, о симпатиях и немецких сердцах; возвращается к XI веку, чтобы доказать, что польское дворянство всегда угнетало крестьян; использует несколько скудных фактов из польской истории для оправдания бесконечного потока самых плоских общих рассуждений о дворянстве, крестьянах, городах, благодеяниях абсолютной монархии и т. п.; запинаясь и путаясь на каждом шагу, он оправдывает раздел Польши; он столь запутанно излагает положения конституции 3 мая 1791г., что депутаты, которые и до того ее не знали, теперь уже вовсе не понимают, в чем дело; он хочет перейти к великому герцогству Варшавскому, но тут его прерывает громкий возглас: «Это уж слишком!» и замечание председателя.

Великий историк, пришедший в полное замешательство, продолжает свою речь в следующих трогательных выражениях:

 

«Я буду краток. Теперь спрашивается: что нам делать? Это вопрос совершенно естественный» (буквально!). «Дворянство хочет восстановить польское государство. Оно утверждает, что является демократичным. Не сомневаюсь в том, что оно искренне так думает. Однако, господа, естественно (!), что иные сословия создают себе большие иллюзии. Я всецело верю в их искренность, но если князья и графы должны слиться с народом, то я не знаю, как произойдет это слияние» (а какое, собственно, дело до этого г-ну Штенцелю!). «В Польше это невозможно» и т. д.

 

Г-н Штенцель изображает дело так, как будто в Польше дворянство и аристократия едины суть. «История Польши» Лелевеля, которую цитировал сам г-н Штенцель, «Спор между революцией и контрреволюцией в Польше» Мерославского и много других новейших сочинений могли бы научить уму-разуму «человека, который в течение многих лет занимается историей». Большинство «князей и графов», о которых говорит г-н Штенцель, — это как раз те, против кого польская демократия сама ведет борьбу.

Надо поэтому, полагает г-н Штенцель, махнуть рукой на дворянство вместе со всеми его иллюзиями и основать Польшу для крестьянства (присоединяя к Германии одну часть Польши за другой).

 

«Протяните же лучше руки бедным крестьянам, чтобы они окрепли, дабы им, быть может (!), удалось создать свободную Польшу и не только создать, но и сохранить ее. Это, господа, и есть главная задача!»

 

И, сопровождаемый торжествующими возгласами национал-болтунов обоих центров: «Прекрасно!», «Превосходно!», упоенный победой историк покидает трибуну. Изобразить новый раздел Польши как благодеяние для польских крестьян — этот поразительно бессмысленный оборот дела должен был, конечно, тронуть до слез исполненную благодушия и человеколюбия массу, образующую центр Собрания!

На трибуну поднимается г-н Гёден из Кротошина, польский немец чистейшей воды. После него выступает г-н Зенф из Иновроцлава, прекрасный образец «нетцкого брата», который не способен ни на какой обман, который записался, чтобы выступить против предложения комиссии, а высказался за него. В результате один из ораторов, желавший говорить против предложения, был обманным путем лишен своей очереди.

Манера выступлений «нетцких братьев» в Собрании, это — самая забавная комедия на свете, и она лишний раз показывает, на что способен истый пруссак. Все мы знаем, что корыстолюбивая еврейско-прусская мелюзга в Познани боролась против поляков в теснейшем единении с бюрократией, с коро-левско-прусским офицерством, с брандеибургским и померанским юнкерством, одним словом, бок о бок со всем, что было реакционного, старопрусского. Предательство по отношению к Польше было первым решительным выступлением контрреволюции, и никто при этом не проявил себя более контрреволюционно, чем именно господа «нетцкие братья».

А теперь посмотрите-ка на этих яро пруссофильских школьных учителей и чиновников с их девизом: «С богом за короля и отечество!»; полюбуйтесь на то, как они выступают здесь, во Франкфурте, выдавая свое контрреволюционное предательство по отношению к польской демократии за революцию, за действительную, настоящую революцию во имя суверенных «нетцких братьев», как они попирают ногами историческое право и провозглашают над якобы мертвой Польшей: «Право только на стороне живого!».

Но таков уж пруссак: на Шпрее — «божьей милостью», на Варте — суверенный народ; на Шпрее — бунт черни, на Варте — революция; на Шпрее— «историческое право, которое не имеет никакой даты» {см. часть VII}, на Варте — право живого факта, датированного вчерашним днем, — и, несмотря на это, никакого обмана, все честно и благородно в верном прусском сердце!

Послушаем г-на Гёдена:

 

«Второй раз вынуждены мы защищать дело столь большого значения, столь чреватое последствиями для нашей родины, что если бы оно и само по себе не представлялось нам совершенно правым (!), то его по необходимости следовало бы сделать таковым (!!). Наше право коренится не столько в прошлом, сколько в горячем биении пульса» (вернее сказать — в избиении прикладами) «современности».

«Польский крестьянин и бюргер, благодаря переходу в другое» (прусское) «владение, почувствовали себя в таком состоянии безопасности и благополучия, какого они никогда не знали» (особенно со времени польско-прусских войн и разделов Польши).

«Нарушение справедливости, связанное с разделом Польши, полностью искуплено гуманностью вашего» (немецкого) «народа» (и особенно батогами прусских чиновников), «его трудолюбием» (на украденных и раздаренных польских землях), «а в апреле этого года и его кровью!»

 

Кровью г-на Гёдена из Кротошина!

 

«Революция — вот наше право, и в силу этого мы находимся здесь!»

«Документальные доказательства законности нашего включения н состав Германии заключаются теперь не в пожелтевших пергаментах; мы вошли в состав Германии не в качестве приданого или по наследству, не в порядке купли или обмена; мы — немцы и принадлежим нашему отечеству, потому что нас побуждает к этому разумная, законная, суверенная воля — воля, которая обусловлена нашим географическим положением, нашим языком и нравами, нашей численностью (!), нашей собственностью, но прежде всего нашим немецким образом мыслей и нашей любовью к отечеству».

«Наши права столь бесспорны, столь глубоко укоренились в современном миросозерцании, что для их признания не нужно даже обладать немецким сердцем!»

 

Да здравствует «суверенная воля» прусско-еврейских «нетцких братьев», покоящаяся на «современном миросозерцании», опирающаяся на шрапнельную «революцию», коренящаяся «в горячем биении пульса» военно-полевой действительности! Да здравствует немецкий дух познанских чиновничьих окладов, грабежа церковных и казенных имений и денежных ссуд à lа Флотвель!

После рыцаря, декламирующего о самых высоких правах, выступает не знающий ни стыда, ни совести «нетцкий брат». Для г-на Зенфа из Иновроцлава даже предложение Штенцеля является чересчур вежливым по отношению к полякам, и потому он предлагает несколько более грубую редакцию. С той же наглостью, с какой он под этим предлогом записался в качестве оратора, выступающего против предложения комиссии, г-н Зенф заявил, что устранение познанцев от голосования было бы вопиющей несправедливостью:

 

«Я полагаю, что именно познанские депутаты призваны принять участие в голосовании, потому что речь идет как раз о важнейших правах тех, которые нас сюда послали».

 

Г-н Зенф переходит затем к истории Польши со времени первого раздела и обогащает ее множеством таких злостных извращений и вопиющих вымыслов, что по сравнению с ним г-н Штенцель оказывается самым жалким кропателем. Все, что только есть сносного в Познани, обязано своим происхождением прусскому правительству и «нетцким братьям».

 

«Возникло великое герцогство Варшавское. Место прусских чиновников заняли польские, и уже в 1814г. почти нельзя было заметить и следа того хорошего, что сделало прусское правительство для этих провинций».

 

Г-н Зенф прав. «Нельзя было заметить и следа» ни крепостного состояния, ни бюджетных отчислений польских округов прусским учебным заведениям, например, университету города Галле, ни вымогательств и жестокостей прусских чиновников, не знающих польского языка. Но еще Польша не погибла, так как милостью России Пруссия снова возвысилась, и Познань снова перешла к Пруссии.

 

«С тех пор возобновились стремления прусского правительства улучшить положение провинции Познань».

 

Кто хочет узнать подробности об этом, пусть прочтет памятную записку Флотвеля 1841 года. До 1830г. правительством не было сделано ровно ничего. Во всем великом герцогстве Флотвель нашел лишь четыре мили шоссейных дорог! А надо ли перечислять благодеяния самого Флотвеля? Г-н Флотвель, хитрый бюрократ, старался подкупить поляков проведением шоссейных дорог, превращением рек в судоходные, осушением болот и т. п., но он подкупал их не на деньги прусского правительства, а на собственные деньги поляков. Все эти улучшения были произведены главным образом на частные средства или на средства округов, и если кое-где правительство добавляло и свою субсидию, то это составляло лишь самую незначительную часть тех сумм, которые оно извлекало из провинции путем налогов или в виде дохода с польских национальных и церковных доменов. Далее, поляки обязаны г-ну Флотвелю не только дальнейшей приостановкой избрания ландратов округами (с 1826г.), но, в особенности, постепенной экспроприацией польских помещиков путем скупки правительством поместий, продаваемых с молотка, и последующей перепродажи их лишь благонадежным немцам (королевский указ 1833г.). Последним благодеянием флотвелевского управления было улучшение школьного дела. Но и это было опять-таки одной из мер опруссачения. Средние школы должны были при помощи прусских учителей опруссачивать дворянское юношество и будущее католическое духовенство, а низшие — крестьян. О действительном характере учебных заведений проболтался как-то в неосторожном порыве откровенности бромбергский регирунгс-президент г-н Баллах; он писал обер-президенту г-ну Бёйрману, что польский язык является главным препятствием для распространения образования и благосостояния среди сельского населения! Разумеется, это так, раз учитель не понимает по-польски. — Кто же, однако, оплачивал эти школы? Опять-таки сами поляки, так как 1) большинство важнейших, но не служащих специально целям опруссачения институтов было основано и поддерживалось на частные взносы или на средства провинциальных сословных собраний, и 2) даже школы, созданные в целях опруссачения, содержались на доходы от секуляризованных 31 марта 1833г. монастырей, а государственная казна отпустила средства лишь на десять лет по 21000 талеров ежегодно.

Впрочем, г-н Флотвель признает, что все реформы исходили от самих поляков. А о том, что величайшие благодеяния прусского правительства состояли в извлечении значительных рент, взыскании высоких налогов и в использовании молодежи для прусской военной службы, — об этом г-н Флотвель умалчивает точно так же, как и г-н Зенф.

Короче говоря, все благодеяния прусского правительства сводятся к тому, чтобы пристроить в Познани прусских унтер-офицеров, будь то в качестве экзерцирмейстеров, учителей, жандармов или сборщиков налогов.

Мы не можем заниматься подробным разбором других неосновательных подозрений относительно поляков, а также лживых статистических данных г-на Зенфа. Ясно, г-н Зенф говорит с единственной целью — вызвать ненависть Собрания к полякам.

За ним следует г-н Роберт Блюм. Он, по обыкновению, произносит так называемую солидную речь, т. е. речь, которая содер­жит больше чувства, чем аргументов, и больше декламации, чем чувства, и которая, впрочем, как упражнение в декламации, производит, признаться, не больший эффект, чем «современное миросозерцание» г-на Гёдена из Кротошина. Польша — вал против северного варварства ... если у поляков есть пороки, то это вина их угнетателей ... старый Гагерн называет раздел Польши кошмаром, который тяготеет над нашей эпохой... поляки горячо любят свою родину, и нам не мешало бы брать с них пример... опасности, угрожающие со стороны России... А если бы в Париже победила красная республика и захотела силой оружия освободить Польшу, что было бы тогда, господа?.. Будем беспристрастными и т. д. и т. д.

Нам жаль г-на Блюма, но если снять со всех этих прекрасных рассуждений декламаторскую мишуру, то не останется ничего, кроме самой тривиальной болтовни, пусть даже — охотно допускаем это — болтовни широкого размаха и высокого мастерства. Даже когда г-н Блюм утверждает, что по отношению к Шлезвигу, Богемии, итальянскому Тиролю, русским прибалтийским провинциям и Эльзасу Национальное собрание, если оно хочет быть последовательным, должно было бы применить те же принципы, что и по отношению к Познани, то это такой довод, который является правомерным только в противовес бессмысленной националистической лжи и удобной непосле­довательности большинства. И если он утверждает, что Германия могла бы достойным образом вести переговоры о Познани лишь с уже существующей Польшей, то мы не станем отрицать этого, но все же должны заметить, что этот единственный удачный довод в его речи уже сотни раз и гораздо лучше был развит самими поляками, тогда как в устах г-на Блюма он является тупой риторической стрелой, которая «со всей умеренностью и щадящей мягкостью» была понапрасну пущена в окаменевшую грудь большинства.

Г-н Блюм прав, говоря, что шрапнель — не довод, но он не прав — и знает это сам, — когда беспристрастно стано­вится на более высокую «умеренную» точку зрения. Если г-н Блюм не мог уяснить себе сущность польского вопроса, то это его собственная вина. Но совсем скверно, что г-н Блюм 1) надеется добиться от большинства, чтобы оно потребовало хотя бы только отчета от центральной власти, и 2) что он рассчитывает выиграть хоть самую малость с помощью отчета тех министров центральной власти, которые 6 августа столь позорно склонились перед прусскими стремлениями к верховенству. Если хочешь сидеть на «крайней левой», то первым делом надо отбросить в сторону всякую щадящую мягкость и отказаться от надежды добиться от большинства чего-нибудь, хотя бы самого пустяка.

Вообще почти вся левая, как всегда, и в польском вопросе пускается в декламации или даже в фантастические мечтания, ни в малейшей степени не затрагивая фактического материала, практической сущности вопроса. А между тем, как раз тут материал был так содержателен, факты — так разительны. Конечно, чтобы это сделать, нужно вопрос изучить, но можно, понятно, обойтись и без этого, раз удалось проскочить через чистилище выборов, после чего уж ни перед кем больше не приходится нести ответственности.

К немногим исключениям мы еще вернемся при освещении хода прений. Завтра мы скажем несколько слов о г-не Вильгельме Йордане, который вовсе не является исключением, а на этот раз, в буквальном смысле слова и по понятным причинам, идет вместе с толпой.

 

V

Кёльн, 25 августа. Наконец-то мы покидаем, слава богу, плоские песчаные равнины каждодневной пустопорожней болтовни, чтобы вознестись на альпийские высоты больших дебатов! Наконец-то взбираемся мы на окутанную облаками вер­шину, где гнездятся орлы, где человек встречается лицом к лицу с божеством и откуда он с пренебрежением взирает на копошащихся где-то глубоко-глубоко внизу жалких человечков, побивающих друг друга с помощью скудных аргументов обыкновенного человеческого рассудка! Наконец-то, после схваток какого-то Блюма с каким-то Штенцелем, каким-то Гёденом, каким-то Зенфом из Иновроцлава начинается великая битва, в которой герои в стиле Ариосто усеивают поле брани обломками копий своего духа!

Благоговейно расступаются ряды борцов, и, потрясая мечом, вперед выскакивает г-н Вильгельм Йордан из Берлина.

Кто же такой г-н Вильгельм Иордан из Берлина?

Г-н Вильгельм Йордан из Берлина во времена расцвета немецкого литераторства был литератором в Кенигсберге. В ту пору там устраивались полудозволенные собрания в «Бётхерсхёфхен»; г-н Вильгельм Йордан отправился туда, прочитал там стихотворение «Моряк и его бог» и был выслан.

Г-н Вильгельм Йордан из Берлина направился в Берлин. Там устраивались студенческие собрания. Г-н Вильгельм Иордан прочитал стихотворение «Моряк и его бог» и был выслан.

Г-н Вильгельм Йордан из Берлина направился в Лейпциг. Там тоже происходили какие-то невинные собрания. Г-н Вильгельм Йордан прочитал стихотворение «Моряк и его бог» и был выслан.

Г-н Вильгельм Йордан издал затем ряд сочинений: стихотворение «Колокол и пушка»; собрание литовских народных песен, в том числе и продукт своего собственного творчества, а именно сочиненные им самим польские песни; переводы из Жорж Санд, некий журнал, — непонятный «понятый мир» и т. д. к выгоде широко известного г-на Отто Виганда, который еще не столь преуспел, как его французский оригинал г-н Паньер; далее он издал перевод «Истории Польши» Лелевеля с полоно-фильским предисловием и т. д.

Наступила революция. En un lugar do la Mancha cuyo nombre no quiero acordarme {в некоем селе ламанчском, название которого и припоминать не стоит (начальные слова романа Сервантеса «Дон Кихот»)}, в некоей местности немецкой Манчи, сиречь Бранденбургской марки, где произрастают Дон Кихоты, в местности, названия которой и припоминать не стоит, г-н Вильгельм Иордан из Берлина выставил свою кандидатуру в германское Национальное собрание. Крестьяне этого округа были настроены благодушно-конституционно. Г-н Вильгельм Йордан произнес много проникновенных речей, полных наикон-ституционнейшего благодушия. Восхищенные крестьяне избрали великого мужа в депутаты. Едва явившись во Франкфурт, благородный «безответственный» усаживается на скамьях «крайней» левой и голосует с республиканцами. Крестьяне, которые в качестве избирателей породили этого парламентского Дон Кихота, посылают ему вотум недоверия, напоминают ему его обещания, отзывают его. Но г-н Вильгельм Иордан столь же мало считает себя связанным своим словом, как какой-нибудь король, и продолжает при каждом удобном случае оглушать Собрание своим колоколом и пушкой.

Всякий раз, как г-н Вильгельм Иордан поднимался на кафедру собора св. Павла, он, в сущности, прочитывал одно только стихотворение «Моряк и его бог» — этим, однако, не сказано, что он тем самым заслужил, чтобы его выслали.

Послушаем же последние удары колокола и самый последний гром пушки великого Вильгельма Иордана о Польше.

 

«Я, напротив, полагаю, что нам надо подняться на всемирно-историческую точку зрения, с которой надлежит изучать познанский вопрос как эпизод великой польской драмы».

 

Могучий г-н Вильгельм Йордан одним махом поднимает нас высоко над облаками, на покрытый снегом, устремленный к небу Чимборасо «всемирно-исторической точки зрения» и раскрывает перед нами необозримую перспективу.

Но перед этим он еще некоторое время подвизается в будничной сфере «специального» обсуждения — и притом весьма успешно. Вот несколько примеров:

 

«Позднее он» (Нетцкий округ) «по Варшавскому договору» (т. е. по первому разделу Польши) «перешел к Пруссии и с тех пор, если не считать кратковременного промежуточного существования герцогства Варшавского, оставался за Пруссией».

 

Г-н Йордан говорит здесь о Нетцком округе в противоположность остальной Познани. Он, рыцарь всемирно-исторической точки зрения, знаток польской истории, переводчик Лелевеля, — из какого источника черпает он эти сведения? Не иначе, как из речи г-на Зенфа из Иновроцлава! Он так строго придерживается этой речи, что даже совершенно забывает о том, как и остальная, великопольская часть Познани в 1794г. «перешла к Пруссии и с тех пор, если не считать кратковременного промежуточного существования герцогства Варшавского, оставалась за Пруссией». Но об этом «нетцкий брат» Зенф не говорил, и поэтому «всемирно-историческая точка зрения» ничего не знает, кроме того, что округ Познань лишь в 1815г. «перешел к Пруссии».

 

«Далее, и западные округа — Бирнбаум, Мезерия, Бомст и Фраугатадт — с незапамятных времен, как это можно видеть уже из названий этих городов, в преобладающей массе своего населения были немецкими».

 

Но и округ Мендзыхуд — не правда ли, г-н Йордан? — «с незапамятных времен, как это можно видеть уже из его названия, в преобладающей массе своего населения был польским»?

Но округ Мендзыхуд есть не что иное, как округ Бирнбаум. По-польски город называется Мендзыхуд.

Какую поддержку найдут эти этимологические «присоединительные палаты» «всемирно-исторической точки зрения» «понятого мира» у христианско-германского г-на Лео! Не говоря уже о том, что Mailand, Lüttich, Genf, Kopenhagen, «как видно уже из самих названий, с незапамятных времен» являются «немецкими», не усматривает ли «всемирно-историческая точка зрения» «уже из самих названий», что Хаймонс-Эйхихт, Велын-Лейден, Иенау и Кальтенфельде с незапамятных времен были немецкими? Всемирно-историческая точка зрения, конечно, затруднится найти на карте эти исконные немецкие названия, и, разумеется, когда она узнает, что под ними подразумеваются Ле-Кенуа, Лион, Генуя и Кампо-Фред-до, она будет обязана этим одному г-ну Лео, который сам сфабриковал эти названия.

Что скажет всемирно-историческая точка зрения, если французы в ближайшем будущем объявят Cologne, Соblence, Mayence и Francfort исконными французскими землями; горе тогда всемирно-исторической точке зрения!

Но не станем задерживаться далее на этих petites miseres de la vie humaine {мелких невзгодах человеческой жизни}, которые случались и с более великими людьми. Последуем за г-ном Вильгельмом Йорданом из Берлина в более высокие сферы его полета. Тут мы услышим, что поляков «любят тем больше, чем дальше находятся от них и чем меньше их знают, и, наоборот, тем меньше любят, чем ближе соприкасаются с ними», а потому «эта симпатия» покоится «не столько на действительном достоинстве польского характера, сколько на известного, рода космополитическом идеализме».

Но как всемирно-историческая точка зрения объяснит, что народы земного шара не «любят» некий другой народ ни тогда, когда «от него далеко находятся», ни тогда, когда с ним «ближе соприкасаются»; как объяснит она, что народы земного шара с редким единодушием презирают этот народ, используют, высмеивают и третируют его? Народ этот — немцы.

Всемирно-историческая точка зрения скажет, что это основано на «космополитическом материализме», и таким образом выйдет из положения.

Но, не смущаясь подобными мелкими возражениями, всемирно-исторический орел взлетает все смелее, все выше, пока, наконец, в чистом эфире в-себе-и-для-себя сущей идеи он не разражается следующим героически-всемирно-исторически-гегельянским гимном:

 

«Пусть воздают должное истории, которая на своем предначертанном необходимостью пути всегда безжалостно растаптывает железной пятой народность, уже не являющуюся настолько сильной, чтобы удержаться среди равных наций, но все же было бы бесчеловечным и варварским не проявлять никакого участия при виде долгих страданий такого народа, и я весьма далек от подобной бесчувственности». (Бог воздаст Вам, благородный Йордан!) «Но одно дело — быть потрясенным трагедией, а другое дело — хотеть, так сказать, дать ей обратный ход. Ведь только желез­ная необходимость, которой подчинен герой, превращает его судьбу в настоящую трагедию, и вмешиваться в ход этой судьбы, хотеть из человеческого участия остановить катящееся колесо истории, да еще повернуть его вспять — значит самому подвергаться опасности быть им раздавленным. Желать восстановления Польши потому только, что гибель ее вызывает справедливую скорбь, — это я называю малодушной сентиментальностью!»

 

Какое богатство мыслей! Какая глубина премудрости! Какой вдохновенный язык! Так вещает всемирно-историческая точка зрения, когда задним числом выправит стенограммы своих речей.

Поляки стоят перед выбором: если они хотят разыграть «настоящую трагедию», тогда они должны покорно позволить растоптать себя железной пятой и катящимся колесом истории, сказав Николаю: «Государь, да будет воля твоя!» Или, если они желают бунтовать и, в свою очередь, делать попытки, не удастся ли им наступить «железной пятой истории» на шею своим угнетателям, тогда они никакой «настоящей трагедии» не разыгрывают, и г-н Вильгельм Иордан из Берлина уже не может больше интересоваться ими. Так говорит эстетически воспитанная профессором Розенкранцем всемирно-историческая точка зрения.

В чем же заключалась неумолимая, железная необходимость, которая на время уничтожила Польшу? В разложени дворянской демократии, покоящейся на крепостном праве, т. е. в возникновении крупной аристократии внутри дворянства. Это было шагом вперед, поскольку являлось единственным выходом из отжившего свой век строя дворянской демократии. А каковы были последствия этого? Железная пята истории, т. е. три восточных самодержца, раздавила Польшу. Аристократия принуждена была заключить союз с заграницей, чтобы расправиться с дворянской демократией. Польская аристократия до недавнего времени, частью и поныне оставалась неизменной союзницей поработителей Польши.

А в чем заключается неумолимая, железная необходимость того, что Польша вновь станет свободной? В том, что господство аристократии в Польше, которое с 1815г. не прекращалось, по крайней мере в Познани и в Галиции и отчасти даже в русской Польше, теперь так же изжило себя и подорвано, как демократия мелкого дворянства в 1772 году; в том, что установление аграрной демократии для Польши стало вопросом жизни не только политическим, но и общественным; в том, что источник существования польского народа, земледелие, рухнет, если крепостной или «обязанный» [robotpflichtige] крестьянин не станет свободным землевладельцем; в том, наконец, что аграрная революция невозможна без одновременного завоевания самостоятельного национального существования, без обладания балтийским побережьем и устьями польских рек!

И это г-н Йордан из Берлина называет желанием остановить катящееся колесо истории, да еще повернуть его вспять!

Конечно, старая Польша дворянской демократии давно умерла и похоронена, и только г-н Йордан может приписать кому-либо намерение дать обратный ход «настоящей трагедии» этой Польши; но этот «герой» трагедии породил могучего сына, ближайшее знакомство с которым действительно может вызвать дрожь ужаса у иного спесивого берлинского литератора. И этот сын, который еще только готовится разыграть свою драму и наложить свою руку на «катящееся колесо истории», но которому победа обеспечена, — этот сын есть Польша крестьянской демократии.

Немного затасканной беллетристической пышности, немного аффектированного презрения к миру, — которое у Гегеля было смелостью, а у г-на Иордана становится дешевым, плоским дурачеством, — короче говоря, немного колокола и пушки, «дым и звук», облеченные в фразы дурного стиля, и, вдобавок, невероятная путаница и невежество в том, что касается самых обыкновенных исторических отношений, — вот к чему сводится вся всемирно-историческая точка зрения!

Да здравствует всемирно-историческая точка зрения с ее понятым миром!

 

VI

Кёльн, 26 августа. Второй день битвы представляет еще более величественную картину, чем первый. Правда, нам не хватает г-на Вильгельма Йордана из Берлина, уста которого приковывают сердца всех слушателей; но будем скромны: такими как Радовиц, Вартенслебен, Керст и Родомонт-Лихновский тоже не следует пренебрегать.

Первым поднимается на трибуну г-н Радовиц. Лидер правых говорит кратко, определенно, рассчитанно. Декламации не больше, чем это нужно. Ложные предпосылки, но сжатые, быстро следующие одно за другим заключения из этих предпосылок. Игра на чувстве страха у правых. Хладнокровная уверенность в успехе, опирающаяся на трусость большинства. Глубокое презрение ко всему Собранию, и к правым и к левым. Таковы отличительные черты произнесенной г-ном Радовицем краткой речи, и нам вполне понятен тот эффект, который должны были произвести эти немногие, холодные как лед и простые, без вычурностей, слова на Собрание, привыкшее выслушивать самые напыщенные и пустые риторические упражнения. Г-н Вильгельм Йордан из Берлина был бы счастлив, если бы он со всем своим «понятым» и непонятым миром образов произвел хотя бы десятую часть того впечатления, которое произвел г-н Радовиц своей краткой и, в сущности, также совершенно бессодержательной речью.

Г-н Радовиц не является «характером», не принадлежит к добропорядочным мужам твердых убеждений, но он представляет собой определенную, резко очерченную фигуру; достаточно познакомиться с одной только его речью, чтобы составить себе о нем полное представление.

Мы никогда не притязали на честь быть органом какой-нибудь парламентской левой. Напротив, при пестроте различных элементов, из которых образовалась демократическая партия в Германии, мы считали настоятельно необходимым никого не подвергать более строгому контролю, как именно демократов. А при недостатке энергии, решительности, таланта и знаний, что, за немногими исключениями, мы наблюдаем у руководителей всех партий, нас может только радовать, что в лице г-на Радовица мы находим, по крайней мере, достойного противника.

После г-на Радовица выступает г-н Шузелька. Несмотря на все предшествующие уроки, снова чувствительная апелляция к сердцу. Бесконечно растянутая речь, изредка прерываемая историческими примерами и проблесками австрийского здравого смысла. В общем, речь утомительная.

Г-н Шузелька отправился в Вену, будучи избран также и туда в рейхстаг. Там он на своем месте. Если во Франкфурте он сидел на скамьях левой, то там он оказался в центре; если во Франкфурте он мог еще играть известную роль, то в Вене он при первом же выступлении потерпел фиаско. Такова судьба всех этих литераторствующих, философствующих и праздно-болтающих великих мужей, которые только использовали революцию с целью создать себе положение; поставьте их на мгновение на действительно революционную почву — и они тотчас же канут в небытие.

За ним следует ci-devant {бывший} граф фон Вартенслебен. Г-н Вартенслебен выступает как добродушный, преисполненный благожелательности простак, рассказывает анекдоты о своем походе в качестве солдата ландвера к польской границе в 1830г., переходит на роль Санчо Пансы, обращаясь к полякам с поговоркой «лучше синицу в руки, чем журавля в небе», но при этом умудряется с самым невинным видом протащить коварное замечание:

 

«Почему ни разу не нашлось польских чиновников, которые согласились бы взять на себя реорганизацию в подлежащей отделению части Познани? Боюсь, что они боятся самих себя, они чувствуют, что еще не доросли до того, чтобы спокойно организовать население, и это они прикрывают тем доводом, будто любовь к своему отечеству — Польше — мешает им полошить даже начало радостному возрождению!»

 

Другими словами, поляки в течение целых восьмидесяти лет неустанно борются, принося в жертву свою жизнь и состояние, за дело, которое сами же они считают невозможным и бессмысленным.

В заключение г-н Вартенслебен присоединяется к мнению г-на Радовица.

На трибуну поднимается г-н Янишевский из Познани, член познанского Национального комитета.

Речь г-на Янишевского — первый образчик настоящего парламентского красноречия, прозвучавшего с трибуны собора св. Павла. Наконец-то мы слышим оратора, который не гонится за одобрением зала, который говорит языком подлинной живой страсти и который именно поэтому производит совершенно иное впечатление, чем все предшествующие ораторы. Апелляция Блюма к совести Собрания, дешевый пафос Йордана, холодная последовательность Радовица, благодушная расплывчатость Шузельки — все исчезает перед этим поляком, который защищает существование своей нации и требует восстановления своего неоспоримого права. Янишевский говорит возбужденно, горячо, но он не декламирует; он лишь излагает факты со справедливым возмущением, без которого невозможно правильно освещать подобные факты и которое вдвойне справедливо после наглых измышлений, преподносившихся в ходе прений. Его речь, действительно являющаяся центральным пунктом прений, опровергает все прежние нападки на поляков, исправляет все ошибки друзей Польши, возвращает прения на единственно практическую и настоящую их почву и заранее отнимает у следующих за ним ораторов правой наиболее веские их аргументы.

 

«Вы проглотили поляков, но, клянусь, вам не переварить их!»

 

Это яркое резюме речи Янишевского останется в памяти, как и его гордое заявление в ответ на всякого рода попрошайничанья друзей Польши:

 

«Я обращаюсь к вам не как нищий, я опираюсь на свое неоспоримое право; не о сочувствии взываю я, а лишь о справедливости».

 

После г-на Янишевского выступает г-н директор Керст из Познани. После поляка, борющегося за существование, за социальную и политическую свободу своего народа, — переселившийся в Познань прусский школьный учитель, который борется за свой оклад. После прекрасной, негодующе страстной речи угнетенного — пошлое бесстыдство бюрократа, который благоденствует за счет угнетения.

Раздел Польши, «который ныне называют позором», был в свое время «самым обычным явлением».

«Право народов обособляться по национальностям является совершенно новым и нигде не признанным правом». «В политике решает только фактическое владение».

Таковы некоторые из тех выразительных афоризмов, на которых г-н Керст основывает свою аргументацию. За этим следуют грубейшие противоречия.

 

«С Познанью, — говорит он, — к Германии отошла полоса земли, которая, без сомнения, в большей своей части является польской», а немного спустя заявляет: «Что же касается польской части Познани, то она не просила о присоединении к Германии, и, насколько я знаю, вы, госиода, но намереваетесь присоединить эту часть против ее воли!»

 

За этими рассуждениями следуют статистические данные о составе населения, данные, полученные при помощи известного, употребляемого «нетцкими братьями» способа подсчета, согласно которому лишь те считаются поляками, кто совсем не понимает по-немецки, а все те, кто кое-как говорит на ломаном немецком языке, считаются немцами. И под конец следует крайне искусный подсчет, в результате которого он заключает, что меньшинство в 17 голосов против 26, высказавшееся при голосовании в познанском провинциальном ландтаге за присоединение к Германии, собственно говоря, было большинством.

 

«Правда, согласно провинциальному закону нужно было бы, чтобы большинство составляло 2/з голосов, дабы оно считалось правомочным. Разумеется, 17 не составляет полных 2/3 по отношению к 26, но недостающая часть настолько ничтожна, что при решении столь важного вопроса ее можно, пожалуй, не принимать во внимание»!!

 

Таким образом, если меньшинство составляет 2/3 большинства, то, «согласно провинциальному закону», оно является большинством! Старое пруссачество, бесспорно, увенчает главу г-на Керста за подобное открытие. — В действительности же дело обстоит так: чтобы внести предложение, требовались 2/3 голосов. Принятие в Германский союз и было таким предложением. Таким образом, предложение о принятии лишь тогда было бы законным, если бы за него голосовало две трети собрания, т. е. 2/3 из 43 голосующих. Вместо этого почти 2/3 голосовали против. Но что из этого? Ведь 17 — это почти «2/3 от 43»!

Если поляки не являются столь «образованной» нацией, как граждане «государства разума», то это вполне понятно, коль скоро государство разума дает им в учителя таких знатоков арифметики.

Г-н Клеменс из Бонна делает справедливое замечание, что прусское правительство добивалось не германизации Познани, а опруссачения ее, и сравнивает с попытками опруссачения Познани подобные же попытки в Рейнской области.

Г-н Остендорф из Зоста. Уроженец «красной земли» {Вестфалии} разражается целым потоком политических пошлостей и пустой болтовни, расплывается в возможностях, вероятностях и предположениях, перескакивает с пятого на десятое, от г-на Йордана к французам, от красной республики к краснокожим Северной Америки, с которыми он на одну доску ставит поляков, тогда как «нетцких братьев» сравнивает с янки. Смелые параллели, достойные красной земли! Г-н Керст, г-н Зенф, г-н Гёден в роли колонистов в девственных лесах, в бревенчатых домиках, с ружьем и заступом, — какая бесподобная комедия!

На трибуну поднимается г-н Франц Шмидт из Лёвенберга. Он говорит спокойно и без напыщенности, и это тем более заслуживает быть отмеченным, что г-н Шмидт принадлежит к сословию, которое вообще превыше всего любит декламацию, к сословию немецко-католического духовенства. Г-н Шмидт, речь которого после речи Янишевского является лучшей в ходе всех этих прений, хотя бы потому, что она наиболее убедительна и обнаруживает наибольшее знание предмета, — г-н Шмидт доказывает комиссии, что за ее псевдоучеными доводами (содержание которых мы подвергли разбору) скрывается самое безграничное невежество в области действительно существующих отношений. Г-н Шмидт ряд лет прожил в великом герцогстве Познанском и указывает комиссии, что даже в отношении того маленького округа, который ему ближе знаком, допущены грубейшие ошибки. Он показывает, что как раз во всех решающих вопросах комиссия не дала Собранию нужных разъяснений и что она прямо-таки приказывает, чтобы Собрание без каких бы то ни было материалов, без всякого знания предмета, наобум приняло решение. Он требует прежде всего разъяснения фактического положения вещей. Он доказывает, насколько предложения комиссии противоречат ее собственным предпо­сылкам; он цитирует памятную записку Флотвеля и требует, чтобы ее автор, который находится тут же в качестве депутата, выступил, если этот документ является поддельным. Он разоблачает, наконец, публично, как «нетцкие братья» явились к Гагерну и ложным сообщением о вспыхнувшем якобы в Познани восстании хотели побудить его поскорее прекратить пре­ния. Гагерн, правда, отрицает это, однако г-н Керст открыто этим похвалялся.

Большинство Собрания отплатило г-ну Шмидту за его мужественную речь тем, что позаботилось об извращении этой речи в стенографическом отчете. В одном месте г-н Шмидт самолично трижды выправлял в стенограмме вписанную туда бессмыслицу, и тем не менее она попала в печать. Обструкция по отношению к Шлёффелю {см. http://lugovoy-k.narod.ru/marx/05/004.htm}, открытое насилие по отношению к Брентано, подлог по отношению к Шмидту — в самом деле, господа правые — тонкие критики!

Речью г-на Лихновского заканчивается заседание. Но этого приятеля мы сохраним про запас для следующей статьи; с оратором такого калибра, как г-н Лихновский, не разделаешься в двух словах!

 

VII

Кёльн, 31 августа. На трибуну всходит с рыцарски-галантной осанкой и самодовольной улыбкой bel-homme {красавец-мужчина} Собрания, немецкий Баяр, рыцарь без страха и упрека, экс-князь (§6 основных прав) фон Лихновский. С чистейшим акцентом прусского лейтенанта и с презрительной небрежностью выкладывает он те немногие обрывки мыслей, которые намерен сообщить Собранию.

Прекрасный рыцарь представляет совершенно необходимый элемент этих дебатов. Кто на примере гг. Гёдена, Зенфа и Керста еще недостаточно убедился в том, какими достойными уважения людьми являются польские немцы, тот на примере рыцаря Лихновского может видеть, какое неэстетическое явление — несмотря на изящную фигуру — представляет собой опруссаченный славянин. Г-н Лихновский — соплеменник польских немцев, он дополняет документы одним только своим появлением на трибуне. Превратившийся в прусского заскорузлого юнкера шляхтич из Верхней Силезии являет нам живой пример того, во что любвеобильное прусское правительство намеревалось превратить познанское дворянство. Г-н Лихновский, несмотря на все его торжественные уверения, вовсе не немец, — «реорганизованный» поляк; и говорит-то он не по-немецки, а по-прусски.

Г-н Лихновский начинает с торжественных уверений в своей рыцарской симпатии к полякам, делает комплименты г-ну Янишевскому, отдает должное полякам за «великую поэзию мученичества» и вдруг делает крутой поворот. Почему симпатии эти уменьшились? Потому что во всех восстаниях и революциях «поляки стояли впереди всех на баррикадах»! Это, без сомнения, преступление, которое больше не случится, как только поляки будут «реорганизованы». Впрочем, мы можем успокоить г-на Лихновского, заверив его, что и среди «польской эмиграции», даже среди столь низко павших, по его мне­нию, польских дворян-эмигрантов, имеются люди, совершенно не запятнавшие себя каким бы то ни было соприкосновением с баррикадами.

Далее разыгрывается веселая сцена.

Лихновский: «Господа левые, которые попирают ногами пожелтев­шие пергаменты, странным образом взывали к историческому праву. Они не имеют никакого права в интересах польского дела предпочитать одну дату другой. Для исторического права не существует никакой даты. (Громкий смех среди левых.)

Для исторического права не существует никакой даты». (Громкий смех среди левых.)

Председатель: «Господа, дайте же оратору возможность закончить фразу, не прерывайте его».

Лихновский: «Историческое право не имеет никакой даты». (Смех слева.)

Председатель: «Прошу не прерывать оратора, прошу соблюдать спокойствие!» (Волнение.)

Лихновский: «Для исторического права не существует такой даты («браво» и оживление среди левых), которая могла бы притязать на большие права по сравнению с более ранней датой!»

Ну, разве мы не вправе были сказать, что благородный ры­царь говорит не по-немецки, а по-прусски?

Историческое право, не имеющее никакой даты, встречает страшного противника в лице нашего благородного паладина:

 

«Если мы углубимся в историю, то мы найдем» (в Познани) «много округов, которые были силезскими и немецкими; углубимся в прошлое еще больше, и мы придем к тому времени, когда Лейпциг и Дрезден были построены славянами, а затем мы дойдем до Тацита — и бог знает, куда еще заведут нас эти господа, если мы углубимся в эту тему».

 

Скверно, должно быть, идут дела на свете. Видимо, поместья прусского дворянства безнадежно заложены, евреи-кредиторы стали страшно настойчивыми, сроки платежей по соло-вексе­лям слишком быстро следуют один за другим; продажа с мо­лотка, лишение свободы, увольнение со службы за легкомысленно наделанные долги, — все эти ужасы беспросветной финансовой нужды, видимо, угрожают неизбежным разорением прусскому дворянству, раз дело дошло до того, что какой-нибудь Лихновский оспаривает то самое историческое право, защищая которое он заслужил среди рыцарей круглого стола дон Карлоса свои шпоры!

Разумеется, один бог ведает, куда завели бы судебные исполнители тощее рыцарство, если бы мы захотели углубиться в вопрос об историческом долговом праве! И все же, разве не долги являются лучшей, единственно извиняющей особенностью прусских паладинов?

Переходя к своей теме, bel-homme полагает, что не следовало бы, выступая против польских немцев, «рисовать неясную картину скрывающегося в туманной дали будущего Польши (!)»; он думает, что поляки не удовольствовались бы Познанью:

 

«Если бы я имел честь быть поляком, я бы день и ночь только о том и помышлял, как бы восстановить старое дольское королевство».

 

Но так как г-н Лихновский «этой чести не имеет», так как он только реорганизованный поляк из Верхней Силезии, то «день и ночь» он думает совсем о других, менее патриотических вещах.

 

«Говоря по чести, я должен сказать, что несколько сот тысяч поляков должны стать немцами, что, откровенно говоря, при нынешних обстоятельствах вовсе не было бы для них несчастьем».

 

Напротив, как было бы хорошо, если бы прусское правительство устроило еще один питомник для выращивания того дубья, из которого вытесывают Лихновских.

Наш рыцарь с закрученными усами еще некоторое время продолжает болтать все в том же любезно-небрежном тоне, в сущности, рассчитанном на дам, находящихся на галерее, но достаточно отвечающем также и уровню самого Собрания, а затем заканчивает следующим образом:

 

«Мне нечего больше сказать, теперь решайте сами, примете ли вы в нашу среду 500000 немцев или откажетесь от них... но тогда вычеркните также песню нашего старого народного певца: «Где речь немецкая звучит, где бог на небесах ликует». Вычеркните эту песню!»

 

Разумеется, скверно, что старый Арндт, сочиняя свою песню, не подумал о польских евреях и их немецком языке. Но, к счастью, тут появляется наш верхнесилезский паладин. Кто не знает старых, освященных веками обязательств дворянства по отношению к евреям? Что проглядел старый плебей, о том вспомнил рыцарь Лихновский.

 

Где, коверкая гнусно немецкий язык,

Надувает всех польский еврей-ростовщик, —

 

туда простирается отечество г-на Лихновского!

 

VIII

Кёльн, 2 сентября. Третий день дебатов обнаруживает всеобщую усталость. Аргументы повторяются, не делаясь от этого лучше, и если бы первый достопочтенный оратор, гражданин Арнольд Руге, не выложил своего богатого запаса новых доводов, стенографический отчет был бы смертельно скучным.

Но гражданин Руге знает свои заслуги лучше, чем кто-либо другой. Он обещает:

 

«Я употреблю всю мою страсть, какая у меня есть, все мои знания, какими я обладаю».

 

Он вносит предложение, но это не какое-нибудь обыкновенное предложение, не предложение вообще, а единственно правильное, истинное предложение, абсолютное предложение.

 

«Ничего другого нельзя ни предложить, ни допустить. Можно посту­пить как-нибудь иначе, господа, так как человеку свойственно откло­няться от правильного пути. Именно потому, что человек отклоняется от правильного пути, он и обладает свободной волей... но от этого правиль­ное не перестает быть правильным. А в данном случае то, что я предла­гаю, есть единственно правильное из того, что может произойти».

 

(Гражданин Руге приносит, таким образом, в этом случае свою «свободную волю» в жертву «правильному».)

Присмотримся поближе к страсти, знаниям и к единственно правильному предложению гражданина Руге.

 

«Уничтожение Польши потому является позорной несправедливостью, что вследствие этого было подавлено ценное развитие нации которая имеет огромные заслуги в семье европейских народов и блестящим образом развила одну фазу средневековой жизни — рыцарство. Деспотизм помешал дворянской республике осуществить свое собственное внутреннее (!) уничтожение, которое было бы возможно посредством конституции, выработанной в революционное время».

 

Южнофранцузская национальность в средние века была не более родственна северофранцузской, чем теперь польская — русской. Южнофранцузская — vulgo {как обычно говорят} провансальская — нация не только проделала во времена средневековья «ценное развитие», но даже стояла во главе европейского развития. Она первая из всех наций нового времени выработала литературный язык. Ее поэзия служила тогда недостижимым образцом для всех романских народов, да и для немцев и англичан. В создании феодального рыцарства она соперничала с кастильцами, французами-северянами и английскими норманнами; в промышленности и торговле она нисколько не уступала итальянцам. Она не только «блестящим образом» развила «одну фазу средневековой жизни», но вызвала даже отблеск древнего эллинства среди глубочайшего средневековья. Южнофранцузская нация «имела», таким образом, не только большие, но прямо-таки безмерные «заслуги в семье европейских народов»И все же она, подобно Польше, была сначала поделена между Северной Францией и Англией, а позднее вся была покорена французами-северянами. Начиная с альбигойских войн и до Людовика XI, французы-северяне, которые по своей культуре стояли настолько же ниже своих южных соседей, насколько русские — ниже поляков, вели беспрерывные ноработительные войны против французов-южан, что привело к покорению всей страны. Южнофранцузской «дворянской республике» (для времени ее расцвета название совершенно правильное) «деспотизм» (Людовика XI) «помешал осуществить свое собственное внутреннее уничтожение», которое во всяком случае настолько же было бы возможно посредством развития городского бюргерства, как и уничтожение польской дворянской республики посредством конституции 1791 года.

В течение целых веков французы-южане боролись против своих угнетателей. Но историческое развитие было неумолимо. После трехсотлетней борьбы их прекрасный язык был низведен на степень местного диалекта, а сами они стали французами. Триста лет тяготел северофранцузский деспотизм над Южной Францией, и лишь по прошествии этого времени французы-северяне искупили свое угнетение, уничтожив последние остатки национальной независимости южан. Учредительное собрание разбило на части независимые провинции, железный кулак Конвента впервые сделал жителей Южной Франции французами и в компенсацию за утрату их национальности дал им демократию. Но в течение трех веков порабощения к ним буквально применимо то, что гражданин Руге говорит о поляках:

 

«Деспотизм России не освободил поляков, уничтожение польского дворянства и изгнание из Полыни стольких дворянских семей — все это вовсе не создало в России ни демократии, ви гуманных условий жизни».

 

И все же порабощение Южной Франции французами-северянами никогда не называли «позорной несправедливостью». Чем же это объясняется, гражданин Руге? Одно из двух: либо порабощение Южной Франции является позорной несправедливостью, либо порабощение Польши отнюдь не является позорной несправедливостью. Выбирайте, гражданин Руге!

Но в чем же заключается различие между поляками и французами-южанами? Почему Южная Франция вплоть до полного уничтожения ее национальности была как беспомощный балласт взята на буксир французами-северянами, тогда как у поляков имеются все виды на то, чтобы очень скоро оказаться во главе всех славянских народностей?

Южная Франция — в силу социальных отношений, которые мы не можем здесь разбирать подробно, — стала реакционной частью Франции. Ее оппозиция Северной Франции очень скоро превратилась в оппозицию против прогрессивных классов всей Франции. Она стала главным оплотом феодализма и доныне остается твердыней контрреволюции во Франции.

Напротив, Польша, в силу социальных условий, которые мы разобрали выше (в №81), сделалась революционной частью России, Австрии и Пруссии. Ее оппозиция против ее угнетателей была, вместе с тем, оппозицией против высшей аристократии в самой Польше. Даже польское дворянство, стоявшее еще частью на феодальной почве, примкнуло с беспримерным самоотвержением к демократически-аграрной револю­ции. Польша была уже очагом восточноевропейской демократии, когда Германия прозябала еще в самой пошлой конституционной и напыщенно-философской идеологии.

В этом, а вовсе не в блестящем развитии давно похороненного рыцарства лежит гарантия, неизбежность восстановления Польши.

Но у г-на Руге имеется еще другой аргумент в пользу необходимости существования независимой Польши в «семье европейских народов»:

 

«Учиненное над Польшей насилие рассеяло поляков по всей Европе; повсюду разбросаны они, охваченные гневом из-за испытанной ими несправедливости... польский дух во Франции и в Германии (!?) сделался более гуманным и очистился: польская эмиграция стала пропагандой свободы» (№1) ...«Славяне смогли вступить в великую семью европейских народов» (без «семьи» никак невозможно!), «потому что... их эмиграция осуществляет настоящее апостольство свободы» (№2)... «Вся русская армия (!!) ааражена идеями нового времени благодаря полякам, этим апостолам свободы» (№3)...«Я уважаю достойное стремление поляков, проявленное ими по всей Европе, с оружием в руках вести пропаганду свободы» (№ 4)... «Они будут прославлены в истории, доколе будет раздаваться ее голос, за то, что они были передовыми борцами» (№5) «всюду, где они являлись таковыми (!!!)... Поляки являются элементом свободы» (№6), «брошенным в среду славянства; они направили Славянский съезд в Праге на путь свободъп (№7), «они действовали во Франции, России и Германии. Таким образом, поляки являются деятельным элементом также и в современной культуре, они оказывают хорошее влияние, и так как они оказывают хорошее влияние, так как они необходимы, они отнюдь не мертвы».

 

Гражданин Руге должен доказать, что поляки 1) необходимы и 2) не мертвы. Он доказывает это, говоря: «Так как они необходимы, они отнюдь не мертвы».

Удалите из вышеприведенной длинной тирады, повторяющей семь раз одно и то же, несколько слов: поляки — элемент-свобода — пропаганда — культура — апостольство, — и вы увидите, что останется от всей этой высокопарной болтовни.

Гражданин Руге должен доказать, что восстановление Польши необходимо. Доказывает он это следующим образом. Поляки не мертвы, напротив, они полны жизни, они оказывают хорошее влияние, они апостолы свободы по всей Европе. Как же они достигли этого? Насилие, позорная несправедливость, учиненные над ними, рассеяли их по всей Европе, куда они понесли свой гнев из-за испытанной ими несправедливости, свой праведный революционный гнев. Этот свой гнев они «очистили» в изгнании, и этот очищенный гнев сделал их способными к апостольству свободы и поставил их «впереди всех на барри­кадах». Что же отсюда следует? Устраните позорную несправедливость и учиненное над поляками насилие, восстановите Польшу — и тогда исчезнет «гнев», и тогда нельзя будет больше его очищать, тогда поляки вернутся домой и перестанут быть «апостолами свободы». Если только «гнев из-за испытанной несправедливости» делает поляков революционерами, то устра­нение несправедливости сделает их реакционерами. Если про­тиводействие угнетению есть единственное, что поддерживает в поляках жизнь, то устраните угнетение, и они будут мертвы.

Таким образом, гражданин Руге доказывает как раз обратное тому, что хочет доказать. Его доводы ведут к тому, что в интересах свободы и в интересах семьи европейских народов Польша не должна быть восстановлена.

В странном свете выступают к тому же «знания» гражданина Руге, когда он, говоря о поляках, упоминает только эмиграцию, только эмиграцию видит па баррикадах. Мы весьма далеки от желания оскорбить польскую эмиграцию, доказавшую свою энергию и свое мужество на поле битвы и восемнадцатилетней конспиративной деятельностью в интересах Польши. Но мы не можем отрицать и следующего: кто знаком с польской эмиграцией, тот знает, что она далеко не в такой степени была апостольски-свободолюбивой и рвущейся на баррикады, как это изображает гражданин Руге, доверчиво повторяя болтовню экс-князя Лихновского. Польская эмиграция стойко держалась, много претерпела и много поработала для восстановления Польши. Но разве поляки в самой Польше сделали меньше, разве они не пренебрегали большими опасностями, разве не подвергались они ужасам тюрем Моабита и Шпильберга, кнута и сибирских рудников, галицийской резни и прусской шрапнели? Но всего этого не существует для г-на Руге. Столь же мало обратил он внимания на то, что не эмигрировавшие поляки гораздо больше восприняли общеевропейскую культуру, гораздо лучше познали потребности Польши, где постоянно жили, чем почти вся польская эмиграция, за исключением Лелевеля и Мерославского. Гражданин Руге приписы­вает всю просвещенность, какая существует в Польше — или, выражаясь его языком, какая «проникла в среду поляков и какой прониклись поляки», — пребыванию их за границей. Мы показали в №[81], что полякам не надо было искать понимания потребностей своей страны ни у французских политических мечтателей, которые после февраля потерпели крушение из-за своих собственных фраз, ни у глубокомысленных немецких идеологов, которым еще не представлялся случай потерпеть крушение; мы показали, что Польша сама была наилучшей школой для изучения того, что нужно Польше. Заслуга поляков состоит в том, что они первые признали и провозгласили аграрную демократию как единственно возможную форму освобождения всех славянских наций, а вовсе не в том, как вообразил гражданин Руге, что они «перенесли в Польшу и в Россию» общие фразы вроде «великой идеи политической свободы, созревшей во Франции, и даже (!) философию, которая появилась на свет в Германии» (и в которой увяз г-н Руге).

Избави нас бог от наших друзей, а уж с нашими врагами мы сами справимся! — могли бы воскликнуть поляки после этой речи гражданина Руге. Но уже издавна величайшее несчастье поляков состояло в том, что их непольские друзья защищали их с помощью самых негодных доводов, какие только существуют на свете.

Весьма похвально со стороны франкфуртской левой, что, за немногими исключениями, она была в полном восторге от речи гражданина Руге по польскому вопросу, от речи, в которой сказано:

 

«Не будем спорить, господа, по вопросу о том, что мы предпочитаем: демократическую монархию, демократизированную монархию (!) или чистую демократию, — в общем мы желаем одного и того же — свободы, народной свободы, народовластия!»

 

И нам надлежит восторгаться левой, которая восхищается, когда говорят, что она хочет «в общем одного и того же», что и правая, хочет того же, что г-н Радовиц, г-н Лихновский, г-н Финке и другие жирные или тощие рыцари? Восторгаться левой, которая сама не помнит себя от восторга, которая забывает обо всем, как только услышит несколько бессодержательных громких слов, вроде «народной свободы» и «народовластия»?

Но оставим левую и вернемся к гражданину Руге.

 

«Еще не было более великой революции на всем земном шаре, чем революция 1848 года».

 

«Она самая гуманная по своим принципам», — потому что эти принципы возникли из затушевывания самых противоположных интересов.

«Самая гуманная в своих декретах и прокламациях», — так как они представляют собой компендиум филантропических фантазий и сентиментальных фраз о братстве, выдуманных всеми пустыми головами Европы.

«Самая гуманная в своих проявлениях», — а именно в избиениях и варварствах в Познани, в убийствах и поджогах, совершенных Радецким, в каннибальских жестокостях июньских победителей в Париже, в краковской и пражской бойнях, во всеобщем господстве военщины — короче, во всех тех гнусностях, которые сегодня, 1 сентября 1848г., в своей совокупности составляют «проявления» этой революции и которые за четыре месяца стоили больше крови, чем 1793 и 1794 годы, вместе взятые.

«Гуманный» гражданин Руге!

 

IX

Кёльн, 6 сентября. Мы следовали за «гуманным» гражданином Руге по пути его исторических изысканий о необходимости Польши. До сих пор гражданин Руге говорил о дурном прошлом, о временах деспотизма; он редактировал события неразумия, теперь же он переходит к настоящему времени, к славному 1848 году, к революции, теперь он вступает на родную почву, теперь он редактирует «разум событий».

 

«Как может совершиться освобождение Польши? Оно может осуществиться посредством договоров, в которых примут участие обе великие цивилизованные нации Европы, которые необходимо должны образовать вместе с Германией, с освобожденной Германией, новый тройственный союз потому, что они думают одно и то же и в общем желают одного и того же».

 

Тут перед нами в одной смелой фразе весь разум событий в сфере внешней политики. Союз между Германией, Францией и Англией, которые «думают одно и то же и в общем желают одного и того нее», новый союз Рютли между современными тремя швейцарцами — Кавеньяком, Лейнингеном и Джоном Расселом! Впрочем, за последнее время Франция и Германия с божьей помощью снова так далеко шагнули вспять, что их правительства «думают» об общих политических принципах почти «одно и то же», что и официальная Англия, эта непоколебимая скала контрреволюции, которая высится среди моря.

Но эти страны не только «думают» одно и то же, они «в общем желают одного и того же»: Германия хочет получить Шлезвиг, а Англия не хочет предоставить ей эту возможность; Германия хочет покровительственных пошлин, а Англия — свободы торговли; Германия хочет единства, а Англия желает ее раздробленности; Германия хочет быть самостоятельной, а Англия стремится к промышленному ее порабощению. Но что из этого? «В общем» они все-таки желают «одного и того же»! А Франция, Франция издает таможенные законы против Германии; ее министр Бастид издевается над школьным учителем Рауме-ром, представляющим там Германию, — стало быть, она явно «в общем» желает «одного и того же», что и Германия! В самом деле, Англия и Франция доказывают весьма убедительно, что они желают того же, что и Германия, угрожая ей войной: Англия — из-за Шлезвига, Франция — из-за Ломбардии!

Гражданин Руге проявляет свойственную идеологам наивность, полагая, будто нации, которым общи некоторые политические представления, уж по одному этому должны заключить союз между собой. На политической палитре у гражданина Руге имеются вообще всего лишь две краски: черная и белая — рабство и свобода. Мир делится для него на две большие части: на цивилизованные нации и варваров, на свободных и холопов. Пограничная линия свободы, шесть месяцев тому назад проходившая по ту сторону Рейна, теперь совпадает с русской границей, — и этот прогресс называют революцией 1848 года. В таком путаном виде отражается современное движение в го­лове гражданина Руге. Таков перевод баррикадных боевых лозунгов февраля  и марта на померанский язык.

Если перевести рассуждения Руге обратно с померанского языка на немецкий, то окажется, что три цивилизованные нации, три свободных народа — это те самые, у которых при всем различии форм и ступеней развития господствует буржуазия, в то время как «рабами и холопами» являются народы, находя­щиеся под властью патриархально-феодального абсолютизма. Под свободой суровый республиканец и демократ Арнольд Руге понимает самый обыкновенный «мелкотравчатый» либерализм, господство буржуазии, самое большее, в кое-каких мнимо-демократических формах, — в этом вся суть!

Так как во Франции, Англии и Германии господствует буржуазия, то страны эти являются естественными союзниками, — так рассуждает гражданин Руге. А если материальные инте­ресы этих трех стран прямо противоположны друг другу; если свобода торговли с Германией и Францией является жизненной необходимостью для английской буржуазии; если покровительственные пошлины против Англии являются жизненной необходимостью для французской и немецкой буржуазии; если аналогичные отношения во многих вопросах имеют место между Германией и Францией; если этот тройственный союз на практике превратится в промышленное порабощение Франции и Германии? — «Ограниченный эгоизм, скаредные торгашеские души», — бормочет в свою русую бороду померанский мыслитель Руге.

Г-н Йордан в своей речи говорил о трагической ирония мировой истории. Гражданин Руге являет этому убедительный пример. Он, как и вся более или менее идеологическая левая, видит, как его самые дорогие, излюбленные мечты, величайшие усилия его мысли разбиваются об интересы класса, представителем которого он является. Его филантропически-космополи­тический проект разбивается о скаредные торгашеские души, и он вынужден, сам того не сознавая и не желая, в более или менее идеологически искаженном виде представлять интересы этих самых торгашеских душ. Идеолог полагает, а купец располагает. Трагическая ирония мировой истории!

Гражданин Руге рассказывает далее, как Франция «заявила, что, хотя договоры 1815г. и разорваны, она все же желает признать территориальное положение в том виде, в каком оно сейчас существует». «Это очень правильно», ибо гражданин Руге нашел в манифесте Ламартина то, чего никто до сего времени не искал в нем: основу нового международного права. Эта мысль развивается следующим образом:

 

«Из этих отношений с Францией должно возникнуть новое историческое (!) право» (№1). «Историческое право есть право народов» (! №2). «В случае, о котором мы говорим (?), мы имеем дело с новым международным правом» (! №3). «Это единственно правильное понимание исторического права» (! №4). «Всякое другое понимание исторического права» (! №5) «абсурдно. Не существует никакого другого международного права» (! №6). «Историческое право» (№7) «есть право» (наконец-то!), «которое осуществляет история и санкционирует время, так как это» (что?) «уничтожает, разрывает старые договоры и ставит на их место   новые».

 

Одним словом: историческое право есть — редакция разума событий!

Буквально так написано в деяниях апостолов германского единства, сиречь в стенографических отчетах Франкфуртского собрания, страница 1186, первый столбец. А еще жалуются на то, что «Neue Rheinische Zeitung» критикует г-на Руге с помощью восклицательных знаков! Разумеется, эта головокружительная бешеная пляска исторического права и международного права должна была ошеломить простодушную левую, и она должна была застыть в изумлении, когда померанский философ с непоколебимой уверенностью кричал ей в уши: «Историческое право есть право, которое осуществляет история и санкционирует время» и т. п.

Но ведь «история» постоянно «осуществляла» прямо противоположное тому, что «санкционировало время», а санкция «времени» всегда состояла именно в том, что оно опрокидывало то, что «осуществляла история».

Теперь гражданин Руге вносит «единственно правильное и допустимое» предложение:

 

«Предложить центральной власти совместно с Англией и Францией созвать конгресс для восстановления свободной и независимой Польши, к участию в котором будут привлечены через своих послов все заинтересованные державы».

 

Какой смелый, добродетельный образ мыслей! Лорд Джон Рассел и Эжен Кавеньяк должны восстановить Польшу; английская и французская буржуазия должны угрожать России войной, чтобы добиться освобождения Польши, до которого им в данный момент нет совершенно никакого дела! В настоящее время всеобщего хаоса и неразберихи, когда каждое успокоительное известие, повышающее курс на одну восьмую процента, снова сводится на нет шестью разрушительными ударами; когда промышленность борется с затяжным банкротством; когда тор­говля парализована; когда приходится затрачивать огромные суммы на поддержку страдающего от безработицы пролетариата, чтобы не толкнуть его на всеобщую последнюю отчаян­ную схватку, — неужели в такое время буржуа трех цивилизованных наций станут создавать еще новое осложнение? И какое осложнение! Войну с Россией, которая с февраля является ближайшим союзником Англии! Войну с Россией, войну, которая, как всякий знает, была бы крушением германской и французской буржуазии! И ради получения каких выгод? Никаких! В самом деле, это больше, чем померанская наивность!

Но гражданин Руге головой ручается за то, что возможно «мирное разрешение» польского вопроса. Чем дальше, тем лучше! Почему же? Потому что теперь идет речь вот о чем:

 

«То, к чему стремятся венские договоры, теперь должно быть реализовано и действительно осуществлено... Венские договоры стремились утвердить права всех наций против великой французской нации... Они стремились к восстановлению немецкой нации».

 

Теперь выясняется, почему г-н Руге «в общем хочет одного и того же», что и правая. Правая тоже хочет осуществления венских договоров.

Венские договоры представляют собой итог великой победы реакционной Европы над революционной Францией. Они представляют собой классическую форму господства европейской реакции в течение пятнадцатилетнего периода Реставрации. Они восстанавливают легитимизм, королевскую власть божьей милостью, феодальное дворянство, господство попов, патриархальное законодательство и управление. Но так как победа эта была одержана при помощи английской, немецкой, итальянской, испанской и особенно французской буржуазии, то и буржуазии должны были быть сделаны уступки. И вот в то время как государи, дворяне, попы и бюрократы делили между собой жирные куски добычи, буржуазии пришлось довольствоваться векселями на будущее, которые никогда не были оплачены и которые никто и не собирался оплачивать. А г-н Руге, вместо того чтобы разобраться в действительном, практическом содержании венских договоров, верит, что эти пустые обещания и являются их истинным содержанием, тогда как реакционная практика толкуется им лишь как злоупотребление!

Нужно, действительно, обладать удивительно благодушной натурой, чтобы спустя тридцать три года, после революций 1830 и 1848гг., все еще верить в уплату по этим векселям и воображать, будто сентиментальные фразы, в которые облечены были венские посулы, имеют хоть какой-нибудь смысл в 1848 году!

Гражданин Руге в роли Дон Кихота венских договоров!

В заключение гражданин Руге раскрывает Собранию глубокую тайну: революции 1848 года вызваны просто тем, что в 1846г. в Кракове были нарушены договоры 1815 года. Предостережение для всех деспотов!

Короче говоря, гражданин Руге ни в чем не переменился со времени нашей последней встречи с ним на литературном поприще. Все те же фразы, которые он затвердил и повторял с того самого времени, когда играл роль привратника немецкой философии в «Hallische» и «Deutsche Jahrbücher»; все та же путаница, все та же неразбериха во взглядах, все то же недомыслие; все то же умение преподносить пустейшие и нелепейшие мысли в торжественной форме; все тот же недостаток «знаний»; и особенно все те же притязания на одобрение немецкого филистера, который не слыхал еще ничего подобного в своей жизни.

На этом мы заканчиваем наш обзор дебатов по польскому вопросу. Требовать от нас, чтобы мы остановились еще на г-не Лёв из Познани и на других великих мужах, которые выступали после него, — значило бы требовать слишком многого.

Все эти дебаты производят жалкое впечатление. Так много длинных речей и так мало содержания, так мало знакомства с предметом, так мало таланта! Самые неинтересные дебаты в прежней или нынешней французской палате или в английской палате общин отличаются большим умом, большим знанием дела, большим действительным содержанием, чем это трехдневное обсуждение одного из самых интересных вопросов современной политики. Можно было всячески использовать эти дебаты, но Национальное собрание превратило их в пустую болтовню!

Воистину, еще никогда и нигде не заседало собрание, подобное этому!

Решения известны. Завоевали три четверти Познани; завоевали не силой, не «немецким трудолюбием», не «плугом», а пустой болтовней, лживой статистикой и трусливыми постановлениями.

 

«Вы проглотили поляков, но, клянусь, вам не переварить их!»

 

Написано Ф. Энгельсом 7 августа — 6 сентября 1848г.

Напечатано в «Neue Rheinische Zeitung» №№70, 73, 81, 82, 86, 90, 91, 93 и 96;

9, 12, 20, 22, 26 и 31 августа, 1, 3 и 7 сентября 1848г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с немецкого

Hosted by uCoz