ГЛАВА ВТОРАЯ. МЕТАФИЗИКА
ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ
§I. МЕТОД
Теперь мы в самом сердце Германии!
Рассуждая о политической экономии, мы должны будем в то же самое время
рассуждать о метафизике. И в этом случае мы последуем лишь за «противоречиями»
г-на Прудона. Только что он заставлял нас говорить по-английски, превращаться
до известной степени и англичанина. Теперь сцена меняется. Г-н Прудон переносит
нас в наше дорогое отечество и заставляет нас поневоле снова превратиться в
немца.
Если англичанин превращает людей в шляпы,
то немец превращает шляпы в идеи. Англичанин — это Рикардо, богатый банкир и
выдающийся экономист; немец — это Гегель, ординарный профессор философии в
Берлинском университете.
Людовик XV, последний абсолютный монарх и
представитель упадка французской монархии, имел при своей особе медика, который
вместе с тем был первым экономистом Франции. Этот медик, этот экономист был
провозвестником неминуемого и верного торжества французской буржуазии. Доктор
Кенэ сделал из политической экономии науку; он резюмировал ее в своей
знаменитой «Экономической таблицею. Кроме тысячи и одного комментария,
которые были написаны по поводу этой таблицы, мы имеем комментарий, автором
которого был сам доктор. Это — «Анализ Экономической таблицы», сопровождаемый
«семью важными замечаниями».
Г-н Прудон является вторым доктором Кенэ.
Он — Кенэ метафизики политической экономии.
Но метафизика, как и вообще вся философия,
резюмируется, по мнению Гегеля, в методе. Мы должны, следовательно, постараться
выяснить метод г-на Прудона, по меньшей мере столь же туманный, как и
«Экономическая таблица». С этой целью мы сами сделаем семь более или менее
важных замечаний. Если доктор Прудон останется недоволен нашими замечаниями,
что ж, в таком случае он может принять на себя роль аббата Бодо и сам написать
«разъяснение экономико-метафизического метода».
Замечание
первое
«Мы излагаем здесь не ту историю,
которая соответствует порядку времен, а ту, которая соответствует
последовательности идей. Экономические фазы или категории бывают
то одновременны в своих проявлениях, то идут в обратном порядке... Тем
не менее экономические теории имеют свою логическую последовательность и
свой определенный ряд в разуме: именно этот их порядок нам и удалось,
как мы надеемся, открыть» (Прудон, т. I, стр. 145 и 146).
Поистине г-н Прудон хотел нагнать страху
на французов, забрасывая их этими, квазигегельянскими, фразами. Таким образом,
мы имеем дело с двумя лицами: во-первых, с г-ном Прудоном, а во-вторых, с
Гегелем. Чем отличается г-н Прудон от других экономистов? И какую роль играет Гегель
в политической экономии г-на Прудона?
Экономисты изображают отношения
буржуазного производства — разделение труда, кредит, деньги и т. д. — как
застывшие, неизменные, вечные категории. Г-н Прудон, который имеет перед собой
эти категории в совершенно сформировавшемся виде, хочет объяснить нам акт
формирования, происхождение всех этих категорий, принципов, законов, идей,
мыслей.
Экономисты объясняют нам, как совершается
производство при указанных отношениях; но у них остается невыясненным, каким
образом производятся сами эти отношения, т. е. то историческое движение,
которое их порождает. Так как г-н Прудон берет эти отношения в качестве
принципов, категорий, абстрактных мыслей, то ему остается лишь привести в порядок
эти мысли, которые уже расположены в алфавитном порядке в конце любого
трактата по политической экономии. Материалом для экономистов служит деятельная
и подвижная человеческая жизнь; материалом для г-на Прудона служат догмы
экономистов. Но раз мы упускаем из виду историческое развитие производственных
отношений, для которых категории служат лишь теоретическим выражением, раз мы
желаем видеть в этих категориях лишь идеи, самопроизвольные мысли, независимые
от действительных отношений, то мы волей-неволей должны искать происхождение
этих мыслей в движении чистого разума. Как порождает эти мысли чистый, вечный,
безличный разум? Каким образом создает он их?
Если бы мы обладали неустрашимостью г-на
Прудона по части гегельянства, то мы сказали бы, что разум различает себя в
самом себе от самого себя. Что это значит? Так как безличный разум не имеет вне
себя ни почвы, на которую он мог бы поставить себя, ни объекта, которому он мог
бы себя противопоставить, ни субъекта, с которым он мог бы сочетаться, то он
поневоле должен кувыркаться, ставя самого себя, противополагая себя самому же
себе и сочетаясь с самим собой: положение, противоположение, сочетание. Говоря
по-гречески, мы имеем: тезис, антитезис, синтез. Что касается читателей,
незнакомых с гегельянским языком, то мы им сообщим сакраментальную формулу:
утверждение, отрицание, отрицание отрицания. Вот что значит орудовать словами.
Это, конечно, не кабалистика, не в обиду будь сказано г-ну Прудону, но это язык
этого столь чистого разума, отделенного от индивида. Вместо обыкновенного
индивида, с его обыкновенной манерой говорить и мыслить, мы имеем здесь не что
иное, как эту обыкновенную манеру в чистом виде, без самого индивида.
Надо ли удивляться тому, что в последней
степени абстракции, — так как мы имеем здесь дело с абстракцией, а не с
анализом, — всякая вещь представляется в виде логической категории? Надо ли
удивляться тому, что, устраняя мало-помалу все, составляющее индивидуальную
особенность данного дома, отвлекаясь от материалов, из которых он построен, от
формы, которая составляет его отличительную черту, мы получаем, в конце концов,
лишь тело вообще; что, отвлекаясь от границ этого тела, мы имеем в результате
лишь пространство; что, отвлекаясь от измерений этого пространства, мы
приходим, наконец, к тому, что имеем дело лишь с количеством в чистом виде, с
логической категорией количества? Абстрагируя таким образом от всякого предмета
все его так называемые акциденции, одушевленные или неодушевленные,
человеческие или вещественные, мы имеем основание сказать, что в последней
степени абстракции у нас получаются в качестве субстанции логические категории.
Так, метафизики, воображающие, что, производя эти абстракции, они занимаются
анализом и что, все более и более отрываясь от предметов, они приближаются к
предметам и проникают вглубь вещей, — эти метафизики по-своему правы, говоря,
что вещи нашего мира представляют собой всего лишь узоры, для которых канвой
служат логические категории. Тем-то и отличается философ от христианина, что
христианин знает лишь одно воплощение Логоса, вопреки логике; у философа
же нет конца этим воплощениям. Удивительно ли после этого, что все
существующее, все живущее на земле и под водой может быть сведено с помощью
абстракции к логической категории, что весь реальный мир может, таким образом,
потонуть в мире абстракций, в мире логических категорий?
Все существующее, все живущее на земле или
под водой существует, живет лишь в силу какого-нибудь движения. Так, движение
истории создает общественные отношения, движение промышленности дает нам промышленные
продукты и т. д.
Как посредством абстракции мы превращаем
всякую вещь в логическую категорию, точно так же стоит нам только отвлечься от
всяких отличительных признаков различных родов движения, чтобы прийти к
движению в абстрактном виде, к чисто формальному движению, к чисто логической
формуле движения. И если в логических категориях мы видим субстанцию всех
вещей, то нам не трудно вообразить, что в логической формуле движения мы нашли абсолютный
метод, который не только объясняет каждую вещь, но и включает в себя
движение каждой вещи.
Об этом абсолютном методе Гегель говорит
следующим образом:
«Метод есть абсолютная, единственная,
высшая, бесконечная сила, которой никакой объект не может оказывать
сопротивление; это есть стремление разума обрести и познать самого себя в
каждой вещи» («Логика», т. III).
Если всякая вещь сводится к логической
категории, а всякое движение, всякий акт производства — к методу, то отсюда
само собой следует, что всякая совокупность продуктов и производства, предметов
и движения сводится к прикладной метафизике. Г-н Прудон пытается сделать для
политической экономии то же, что Гегель сделал для религии, права и т. д.
Итак, что же такое этот абсолютный метод?
Абстракция движения. Что такое абстракция движения? Движение в абстрактном
виде. Что такое движение в абстрактном виде? Чисто логическая формула движения
или движение чистого разума. В чем состоит движение чистого разума? В том, что
он полагает себя, противополагает себя самому себе и сочетается с самим собой,
в том, что он формулирует себя как тезис, антитезис и синтез, или еще в том,
что он себя утверждает, себя отрицает и отрицает свое отрицание.
Каким образом разум делает так, что он
себя утверждает или полагает в виде той или другой определенной категории? Это
уж дело самого разума и его апологетов.
Но раз он достиг того, что положил себя
как тезис, то этот тезис, эта мысль, противополагаясь сама себе, раздваивается
на две мысли, противоречащие одна другой, — на положительное и отрицательное,
на «да» и «нет». Борьба этих двух заключенных в антитезисе антагонистических
элементов образует диалектическое движение. «Да» превращается в «нет», «нет»
превращается в «да», «да» становится одновременно и «да» и «нет», «нет»
становится одновременно и «нет» и «да». Таким путем противоположности взаимно
уравновешиваются, нейтрализуют и парализуют друг друга. Слияние этих двух
мыслей, противоречащих одна другой, образует новую мысль — их синтез. Эта новая
мысль опять раздваивается на две противоречащие друг другу мысли, которые, в
свою очередь, сливаются в новый синтез. Этот процесс рождения создает группу
мыслей. Группа мыслей подчиняется тому же диалектическому движению, как и
простая категория, и имеет в качестве своего антитезиса другую, противоречащую
ей группу. Из этих двух групп мыслей рождается новая группа мыслей — их синтез.
Как из диалектического движения простых
категорий рождается группа, так из диалектического движения групп возникает
ряд, а диалектическое движение рядов порождает всю систему в целом.
Примените этот метод к категориям
политической экономии, и вы получите логику и метафизику политической экономии,
или, другими словами, вы переведете всем известные экономические категории на
мало известный язык, благодаря которому они получают такой вид, как будто бы
они только что родились в голове, полной чистого разума: до такой степени эти
категории кажутся порождающими друг друга, связанными и переплетенными одни с
другими посредством одного только диалектического движения. Пусть читатель не
пугается этой метафизики со всем ее нагромождением категорий, групп, рядов и
систем. Несмотря на величайшее старание взобраться на вершину системы
противоречий, г-н Прудон никогда не мог подняться выше двух первых ступеней:
простого тезиса и антитезиса, да и сюда он добирался лишь два раза, причем из
этих двух раз один раз он полетел кувырком.
К тому же мы до сих пор излагали только
диалектику Гегеля. Ниже мы увидим, каким образом г-ну Прудону удалось свести ее
к самым жалким размерам. Итак, по мнению Гегеля, все, что происходило, и все,
что происходит еще в мире, тождественно с тем, что происходит в его собственном
мышлении. Таким образом, философия истории оказывается лишь историей философии
— его собственной философии. Нет более «истории, соответствующей порядку
времен», существует лишь «последовательность идей в разуме». Он воображает, что
строит мир посредством движения мысли; между тем как в действительности он лишь
систематически перестраивает и располагает, согласно своему абсолютному методу,
те мысли, которые имеются в голове у всех людей.
Замечание второе
Экономические категории представляют собой
лишь теоретические выражения, абстракции общественных отношений производства.
Как истинный философ, г-н Прудон понимает вещи навыворот и видит в
действительных отношениях лишь воплощение тех принципов, тех категорий, которые
дремали, как сообщает нам тот же г-н Прудон-философ, в недрах «безличного
разума человечества».
Г-н Прудон-экономист очень хорошо понял,
что люди выделывают сукно, холст, шелковые ткани в рамках определенных производственных
отношений. Но он не понял того, что эти определенные общественные отношения так же произведены людьми, как и холст, лен и т. д. Общественные
отношения тесно связаны с производительными силами. Приобретая новые производительные силы,
люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства,
способа обеспечения своей жизни, — они изменяют все свои общественные отношения. Ручная мельница даёт вам общество с
сюзереном во главе, паровая мельница — общество с промышленным капиталистом.
Те же самые люди, которые устанавливают
общественные отношения соответственно развитию их материального производства,
создают также принципы, идеи и категории соответственно своим общественным
отношениям.
Таким образом, эти идеи, эти категории
столь же мало вечны, как и выражаемые ими отношения. Они представляют собой исторические
и преходящие продукты.
Непрерывно совершается движение роста
производительных сил, разрушение общественных отношений, возникновение идей,
неподвижна лишь абстракция движения — «бессмертная смерть».
Замечание третье
В каждом обществе производственные
отношения образуют некоторое единое целое. Г-н Прудон рассматривает
экономические отношения как соответственное количество общественных фаз, которые
порождают одна другую, вытекают одна из другой, как антитезис из тезиса, и в
своей логической последовательности осуществляют безличный разум человечества.
Единственное неудобство этого метода
состоит в том, что, принимаясь за рассмотрение какой-нибудь одной из этих фаз,
г-н Прудон не может объяснить ее без помощи всех других общественных отношений,
которых он, однако, не успел еще вызвать к жизни посредством своего
диалектического движения. А когда г-н Прудон переходит затем, с помощью чистого
разума, к порождению других фаз, то он обращается с этими последними, как с
новорожденными детьми, забывая, что они столь же стары, как и первая фаза.
Так, чтобы конституировать стоимость,
которая есть, по его мнению, основа всякого экономического развития, он не мог
обойтись без разделения труда, без конкуренции и т. д. А между тем эти
отношения тогда еще совсем не существовали в определенном ряду, в разуме г-на
Прудона, в логической последовательности.
Тот, кто из категорий политической
экономии конструирует здание некоторой идеологической системы, тем самым
разъединяет различные звенья общественной системы. Он превращает различные
звенья общества в соответственное число отдельных обществ, следующих одно за
другим. В самом деле, каким образом одна только логическая формула движения,
последовательности, времени могла бы объяснить нам общественный организм, в
котором все отношения существуют одновременно и опираются одно на другое?
Замечание четвертое
Посмотрим теперь, каким видоизменениям
подвергает г-н Прудон гегелевскую диалектику, применяя ее к политической
экономии.
По его, г-на Прудона, мнению, всякая
экономическая категория имеет две стороны: хорошую и дурную. Он рассматривает
категории, как мелкий буржуа рассматривает великих исторических деятелей: Наполеон
— великий человек; он сделал много добра, но он принес также много зла.
Взятые вместе, хорошая сторона и дурная
сторона, польза и вред составляют, по мнению г-на Прудона, противоречие,
свойственное каждой экономической категории.
Подлежащая разрешению задача гласит:
сохранить хорошую сторону, устраняя дурную.
Рабство есть такая же экономическая категория, как и всякая
другая. Следовательно, и оно тоже имеет две стороны.
Оставим дурную сторону рабства и займемся
хорошей его стороной. Само собой разумеется, что при этом речь идет лишь о прямом
рабстве, рабстве чернокожих в Суринаме, в Бразилии, в южных штатах Северной
Америки.
Подобно машинам, кредиту и т. д. прямое
рабство является основой буржуазной промышленности. Без рабства не было бы
хлопка; без хлопка немыслима современная промышленность. Рабство придало
ценность колониям, колонии создали мировую торговлю, мировая торговля есть
необходимое условие крупной промышленности. Таким образом, рабство представляет
собой в высшей степени важную экономическую категорию.
Без рабства Северная Америка, страна
наиболее быстрого прогресса, превратилась бы в патриархальную страну. Сотрите Северную
Америку с карты земного шара, — и вы получите анархию, полный упадок
современной торговли и современной цивилизации. Уничтожьте рабство, — и вы
сотрете Америку с карты народов {Для 1847г.
это было совершенно справедливо. В то время торговля Соединенных Штатов с остальным
миром ограничивалась главным образом ввозом иммигрантов и продуктов
промышленности и вывозом хлопка и табака, т. е. продуктов рабского труда Юга.
Северные штаты производили главным образом хлеб и мясо для рабовладельческих
штатов. Отмена рабства стала возможна лишь с того времени, как Север начал
производить хлеб и мясо для вывоза и наряду с этим сделался промышленной
страной, а хлопковая монополия Америки встретила сильную конкуренцию со стороны
Индии, Египта, Бразилии и т. д. Да и тогда следствием этой отмены было paзорение Юга, которому не удалось заменить открытое рабство
негров замаскированным рабством индийских и китайских кули. — Ф. Э. (Примечание
Энгельса к немецкому изданию 1885г)}.
Так как рабство есть экономическая
категория, то оно всегда входило в число общественных институтов различных
народов. Современные народы сумели лишь замаскировать рабство в своих
собственных странах, а в Новом Свете ввели его без всякой маскировки.
Что предпримет г-н Прудон для спасения
рабства? Он поставит задачу: сохранить
хорошую сторону этой экономической категории и устранить другую.
У Гегеля нет надобности ставить задачи. У
него есть лишь диалектика. Г-н Прудон заимствовал из диалектики Гегеля только
язык. Диалектическое движение для самого г-на Прудона состоит лишь в
догматическом различении хорошего и дурного.
Примем на минутку самого г-на Прудона за
категорию. Рассмотрим его хорошую и его дурную сторону, его достоинства и его
недостатки.
Если, сравнительно с Гегелем, он обладает
тем достоинством, что он ставит задачи, оставляя за собой право разрешать их
для вящего блага человечества, то он имеет также и недостаток, обнаруживая
полнейшее бесплодие там, где речь идет о выведении при помощи диалектики
какой-либо новой категории. Сосуществование двух взаимно-противоречащих сторон,
их борьба и их слияние в новую категорию составляют сущность диалектического
движения. Тот, кто ставит себе задачу устранения дурной стороны, уже одним этим
сразу кладет конец диалектическому движению. Перед нами уже не категория,
полагающая себя и противополагающая себя самой себе в силу своей противоречивой
природы, а г-н Прудон, приходящий в движение, барахтающийся и мечущийся между
двумя сторонами категории.
Попав таким образом в тупик, из которого
трудно выбраться с помощью законных средств, г-н Прудон делает отчаянное усилие
и одним прыжком переносится в область новой категории. Тогда-то и раскрывается
перед его восхищенными очами определенный ряд в разуме.
Он берет первую попавшуюся категорию и
произвольно приписывает ей свойство устранять недостатки категории, подлежащей
очищению. Так, налоги устраняют, если верить г-ну Прудону, недостатки
монополии, торговый баланс — недостатки налогов земельная собственность — недостатки
кредита.
Перебирая, таким образом, последовательно
все экономические категории одну за другой и делая одну категорию противоядием
по отношению к другой, г-н Прудон сочиняет с помощью этой смеси из
противоречий и противоядий от противоречий два тома противоречий, которые он
справедливо называет «Системой экономических противоречий».
Замечание пятое
«В абсолютном разуме все эти идеи...
одинаково просты и всеобщи... Фактически мы приходим к науке лишь посредством
сооружения из наших идей чего-то вроде строительных лесов. Но, взятая
сама по себе, истина не зависит от этих диалектических фигур и свободна от
комбинаций нашего ума» (Прудон, т. II, стр. 97).
Таким образом, неожиданно, посредством
крутого поворота, секрет которого нам теперь известен, метафизика политической
экономии превратилась в иллюзию! Никогда еще г-н Прудон не высказывал более
справедливого мнения. Конечно, раз весь процесс диалектического движения
сводится к простому приему противопоставления добра злу, к постановке задач,
назначение которых заключается в устранении зла и в употреблении одной
категории в качестве противоядия по отношению к другой, то категории утрачивают
свое самостоятельное движение: идея «не функционирует больше»; в ней уже
нет внутренней жизни.
Она уже не может ни полагать себя в виде
категорий, ни разлагать себя на них. Последовательность категорий превращается
в подобие строительных лесов. Диалектика уже не представляет собой
движения абсолютного разума. От диалектики ничего не остается, и на ее месте
оказывается в лучшем случае чистейшая мораль.
Когда г-н Прудон говорил об определенном
ряде в разуме, о логической последовательности категорий, он
положительно заявил, что не намеревается излагать историю, соответствующую
порядку времен, т. е., по мысли г-на Прудона, ту историческую
последовательность, в которой категории проявлялись. Все совершалось
тогда у него в чистом эфире разума. Все должно было вытекать из этого эфира
посредством диалектики. Теперь, когда дело идет о практическом применении этой
диалектики, разум изменяет ему. Диалектика г-на Прудона отрекается от диалектики
Гегеля, и г-н Прудон оказывается вынужденным признать, что порядок, в котором
он излагает экономические категории, не соответствует тому порядку, в котором
они порождают одна другую. Экономические эволюции не являются более эволюциями
самого разума.
Что же в таком случае дает нам г-н Прудон?
Действительную историю, т. е., согласно пониманию г-на Прудона,
последовательность, в которой категории проявлялись соответственно
порядку времен? — Нет. Историю, как она совершается в самой идее? Еще того
менее. Значит, он не дает нам ни земной
истории категорий, ни их священной истории! Но какую же историю он нам
дает в конце концов? — Историю своих собственных противоречий. Посмотрим же,
как шествуют эти противоречия и как они влекут за собой г-на Прудона.
Прежде чем приступить к этому
рассмотрению, которое послужит поводом к шестому важному замечанию, мы должны
сделать еще одно менее важное замечание.
Предположим вместе с г-ном Прудоном, что
действительная история, история, соответствующая порядку времен, представляет
собой ту историческую последовательность, в которой проявлялись идеи,
категории, принципы.
Каждый принцип имел особый век для своего
проявления. Так, например, принципу авторитета соответствовал XI век, принципу индивидуализма — XVIII век. Переходя от следствия к следствию,
мы должны будем сказать, что не принцип принадлежал веку, а век принципу.
Другими словами, не история создавала принцип, а принцип создавал историю. Но
если, — чтобы спасти как принципы, так и историю, — мы спросим себя, далее,
почему же данный принцип проявлялся в XI или в XVIII, а не в каком-нибудь другом веке, то мы неизбежно будем вынуждены
тщательно исследовать, каковы были люди в XI веке, каковы они были в XVIII веке, каковы были в каждом из этих
столетий потребности людей, их производительные силы, их способ производства,
применявшееся в их производстве сырье; каковы, наконец, были те отношения
человека к человеку, которые вытекали из всех этих условий существования. Разве
изучать все эти вопросы не значит заниматься действительной земной историей
людей каждого столетия, изображать этих людей в одно и то же время как авторов
и как действующих лиц их собственной драмы? Но раз вы изображаете людей как
действующих лиц и авторов их собственной истории, то вы приходите окольным
путем к истинной точке отправления, потому что вы покидаете вечные принципы, от
которых вы отправлялись вначале.
Что касается г-на Прудона, то он даже на
том окольном пути, по которому следует идеолог, недостаточно продвинулся для
того, чтобы выйти на большую дорогу истории.
Замечание
шестое
Последуем за г-ном Прудоном по окольному
пути.
Допустим, что экономические отношения,
рассматриваемые как неизменные законы, как вечные принципы, как идеальные
категории, предшествовали деятельной и подвижной жизни людей; допустим,
кроме того, что эти законы, эти принципы, эти категории испокон веков дремали в
недрах «безличного разума человечества». Мы уже видели, что все эти неизменные
и неподвижные вечности не оставляют места для истории; самое большее, что
остается, — это история в идее, т. е. история, отражающаяся в диалектическом
движении чистого разума. Говоря, что в диалектическом движении идеи уже не «дифференцируют»
себя, г-н Прудон уничтожает как всякую тень движения, так и всякое движение
теней, с помощью которых еще можно было бы создать хоть какое-нибудь
подобие истории. Вместо этого он приписывает истории свое собственное бессилие
и сетует на всех и вся, до французского языка включительно.
«Говоря, что что-нибудь появляется или
что-нибудь производится, мы выражаемся не точно», — сообщает нам г-н
Прудон-философ, — «в цивилизации, как и во вселенной, все существует, все
действует от века... Так же обстоит дело и со всей социальной экономией» (т.
II, стр. 102).
Действенная сила противоречий, функционирующих
в системе г-на Прудона и заставляющих функционировать самого г-на Прудона,
так велика, что, желая объяснить историю, он оказывается вынужденным отрицать
ее; желая объяснить последовательное появление общественных отношений, он
отрицает, что что-либо вообще могло появиться; желая объяснить производство
и все его фазы, он отрицает, что что-либо могло производиться.
Таким образом, для г-на Прудона нет больше
ни истории, ни последовательности идей; а между тем продолжает существовать ого
книга, та самая книга, которая, по его собственному выражению, есть не что
иное, как «история, соответствующая последовательности идей». Как же
найти ту формулу — ибо г-н Прудон является человеком формул, — при помощи
которой можно одним прыжком перепрыгнуть через все эти противоречия?
Для этого он изобрел новый разум, который
не является ни абсолютным, чистым и девственным разумом, ни обыкновенным
разумом деятельных и подвижных людей, живших в различные исторические эпохи;
это — разум совершенно особого рода, разум общества-лица, разум того субъекта,
который именуется человечеством, разум, который под пером г-на Прудона
иногда выступает также в качестве «социального гения», или в качестве «всеобщего
разума», или, наконец, в качестве «человеческого разума». Однако
этот носящий множество имен разум всякий раз оказывается индивидуальным разумом
г-на Прудона со всеми его хорошими и дурными сторонами, с его противоядиями и
задачами.
«Человеческий разум не создает истины»,
таящейся в глубинах абсолютного вечного разума. Он может только открывать ее.
Но открытые им до сих пор истины неполны, недостаточны и потому противоречивы.
Следовательно, и экономические категории, представляющие собой истины,
обнаруженные и раскрытые человеческим разумом, социальным гением, также неполны
и носят в себе зародыш противоречия. До г-на Прудона социальный гений видел
лишь антагонистические элементы и не находил синтетической формулы, хотя
и элементы и формула одновременно таятся в абсолютном разуме. Поэтому
экономические отношения, будучи лишь земным осуществлением этих недостаточных
истин, этих неполных категорий, этих противоречивых понятий, содержат в себе
самих противоречие и представляют две стороны: одну — хорошую, другую — дурную.
Найти законченную истину, понятие во всей
его полноте, синтетическую формулу, которая уничтожила бы антиномию, — такова
задача, которую должен разрешить социальный гений. И еще вот почему тот же самый социальный гений в воображении г-на
Прудона вынужден был переходить от одной категории к другой, не сумев до сих
пор, несмотря на целую батарею своих категорий, вырвать у бога, у абсолютного
разума, синтетическую формулу:
«Сначала общество» (социальный гений)
«полагает некоторый первый факт, выдвигает некоторую гипотезу... истинную
антиномию, антагонистические результаты которой развертываются в социальной
экономии совершенно таким же порядком, как они могли бы быть выведены в уме в
качестве следствий, так что промышленное движение, следуя во всем за дедукцией
идей, подразделяется на два потока: поток полезных действий и поток пагубных
результатов... Чтобы гармонически конституировать этот двойственный принцип и
разрешить эту антиномию, общество порождает вторую антиномию, за которой
вскоре следует третья, и таково
будет шествие социального гения до тех пор, пока, исчерпав все свои
противоречия, — а я предполагаю, хотя это и не доказано, что свойственные
человечеству противоречия имеют конец, — он не возвратится одним прыжком ко всем своим прежним
положениям и не разрешит всех своих задач в единой формуле» (т. I, стр. 133).
Как прежде антитезис превратился в противоядие,
так теперь тезис становится гипотезой. Но теперь нас уже не
может удивить эта совершаемая г-ном Прудоном перемена терминов. Человеческий
разум, который менее всего чист, так как обладает лишь неполными взглядами, на
каждом шагу наталкивается на новые задачи, требующие решения. Каждый новый
тезис, открываемый им в абсолютном разуме и представляющий собой отрицание
первого тезиса, становится для него синтезом и довольно наивно принимается им за решение данной задачи. Так
этот разум мечется в постоянно новых противоречиях, пока, очутившись у
конечного пункта противоречий, он не замечает, что все эти тезисы и синтезы
представляют собой не более, как противоречивые гипотезы. В состоянии полного
замешательства «человеческий разум, социальный гений, возвращается одним
прыжком ко всем своим прежним положениям и разрешает все свои задачи в единой
формуле». Заметим мимоходом, что эта единственная формула составляет подлинное
открытие г-на Прудона. Это — конституированная стоимость.
Гипотезы создаются лишь с какой-нибудь определенной
целью. Цель, которую прежде всего ставит себе говорящий устами г-на Прудона
социальный гений, заключается в устранении всего дурного в каждой экономической
категории, с тем чтобы в ней осталось только хорошее. Для него добро, высшее
благо, истинная практическая цель сводятся к равенству. А почему
социальный гений предпочитает равенство неравенству или братству, или
католицизму, или какому-либо другому принципу? Ответ: «человечество лишь потому
и осуществляло одну за другой столько частных гипотез, что имело в виду одну
высшую гипотезу», которая именно и есть равенство. Другими словами, — потому
что равенство есть идеал г-на Прудона. Он воображает, что разделение труда,
кредит, фабрика, словом, все экономические отношения были изобретены лишь для
того, чтобы послужить на пользу равенства, а между тем они всегда обращались в
конце концов против этого последнего. Из того, что история и фикция г-на
Прудона противоречат друг другу на каждом шагу, он заключает о существовании
противоречия. Но если противоречие и существует, то лишь между его навязчивой
идеей и действительным движением.
Отныне хорошей стороной каждого
экономического отношения оказывается та, которая утверждает равенство, дурной —
та, которая его отрицает и утверждает неравенство. Всякая новая категория есть
гипотеза социального гения, имеющая целью устранение неравенства, порожденного
предыдущей гипотезой. Словом, равенство есть изначальное намерение,
мистическая тенденция, провиденциальная цель, которую социальный гений никогда не теряет из виду,
вертясь в кругу экономических противоречий. Поэтому провидение есть тот
локомотив, с помощью которого весь экономический багаж г-на Прудона движется
гораздо лучше, чем с помощью его выдохшегося чистого разума. Наш автор посвятил
провидению целую главу, следующую за главой о налогах.
Провидение, провиденциальная цель — вот то
громкое слово, которым теперь пользуются для объяснения хода истории. На деле
это слово не объясняет ровно ничего. Это в лучшем случае риторическая форма,
один из многих способов многословного пересказывания фактов.
Известно, что благодаря развитию
английской промышленности возросла стоимость земельной собственности в
Шотландии. Эта промышленность открыла для шерсти новые рынки сбыта. Чтобы
производить шерсть в больших количествах, нужно было превратить пахотные поля в
пастбища. Чтобы совершить это превращение, нужно было концентрировать собственность.
Чтобы концентрировать собственность, нужно было уничтожить мелкие хозяйства
наследственных арендаторов, согнать тысячи арендаторов с их родной земли и
поселить вместо них несколько пастухов, пасущих миллионы овец. Таким образом, в
Шотландии земельная собственность путем следовавших друг за другом превращений
привела к вытеснению людей овцами. Скажите теперь, что провиденциальной целью
института земельной собственности в Шотландии было вытеснение людей овцами, — и
вы получите провиденциальную историю.
Конечно, стремление к равенству
свойственно нашему веку. Но говорить, что все предшествовавшие столетия с их
совершенно различными потребностями, средствами производства и т. д. провиденциально
действовали для осуществления равенства, говорить это — значит, прежде всего,
ставить людей и средства нашего века на место людей и средств предшествовавших
столетий и не признавать того исторического движения, посредством которого
следовавшие друг за другом поколения преобразовывали результаты, добытые предшествовавшими
им поколениями. Экономисты очень хорошо знают, что та же самая вещь, которая
для одного была обработанным продуктом, другому служит только сырьем для нового
производства.
Предположите вместе с г-ном Прудоном, что
социальный гений произвел или, вернее, импровизировал феодалов, имея в виду
провиденциальную цель превратить землепашцев в несущих ответственность
и равных между собой работников, и вы сделаете подстановку целей и
лиц, вполне достойную того самого провидения, которое в Шотландии учредило
земельную собственность с целью доставить себе злобное удовольствие при виде
того, как овцы вытесняют людей.
Но так как г-н Прудон проявляет к
провидению столь нежный интерес, то мы отсылаем его к «Истории политической
экономии» г-на де Вильнёва-Баржемона, который тоже гоняется за провиденциальной
целью. Этой целью является уже не равенство, а католицизм.
Замечание
седьмое и последнее
Экономисты употребляют очень странный
прием в своих рассуждениях. Для них существует только два рода институтов: одни
— искусственные, другие—естественные. Феодальные институты — искусственные,
буржуазные — естественные. В этом случае экономисты похожи на теологов, которые
тоже устанавливают два рода религий. Всякая
чужая религия является выдумкой людей, тогда как их собственная религия есть
эманация бога. Говоря, что существующие отношения — отношения буржуазного
производства — являются естественными, экономисты хотят этим сказать, что это
именно те отношения, при которых производство богатства и развитие
производительных сил совершаются сообразно законам природы. Следовательно, сами
эти отношения являются не зависящими от влияния времени естественными законами.
Это — вечные законы, которые должны всегда управлять обществом. Таким образом,
до сих пор была история, а теперь
ее более нет. До сих пор была история, потому что были феодальные институты и
потому что в этих феодальных институтах мы находим производственные отношения,
совершенно отличные, от производственных отношений буржуазного общества, выдаваемых
экономистами за естественные и потому вечные.
Феодализм тоже имел свои пролетариат —
крепостное сословие, заключавшее в себе все зародыши буржуазии. Феодальное
производство тоже имело два антагонистических элемента, которые тоже называют хорошей
и дурной стороной феодализма, не учитывая при этом, что в конце концов
дурная сторона всегда берет верх над хорошей. Именно дурная сторона, порождая
борьбу, создает движение, которое образует историю. Если бы в эпоху господства
феодализма экономисты, вдохновленные рыцарскими добродетелями, прекрасной
гармонией между правами и обязанностями, патриархальной жизнью городов,
процветанием домашней промышленности в деревнях, развитием промышленности,
организованной в корпорации, гильдии и цехи, словом, если бы они, вдохновленные
всем тем, что составляет хорошую сторону феодализма, поставили себе задачей
устранить все то, что является теневой стороной этой картины,— крепостное
состояние, привилегии, анархию, — то что бы из этого получилось? Все элементы,
порождающие борьбу, были бы уничтожены, развитие буржуазии было бы пресечено в
самом зародыше. Экономисты поставили бы себе нелепую задачу устранить историю.
Когда взяла верх буржуазия, то уже не было
более речи ни о хорошей, ни о дурной стороне феодализма. Буржуазия вступила в
обладание производительными силами, развитыми ею при господстве феодализма. Все
старые экономические формы, все соответствовавшие им гражданские отношения,
политический строй, служивший официальным выражением старого гражданского
общества, были разбиты.
Таким образом, чтобы правильно судить о
феодальном производстве, нужно рассматривать его как способ производства,
основанный на антагонизме. Нужно показать, как в рамках этого антагонизма
создавалось богатство, как одновременно с антагонизмом классов развивались
производительные силы, как один из классов, представлявший собой дурную,
отрицательную сторону общества, неуклонно рос до тех пор, пока не созрели, наконец, материальные
условия его освобождения. Разве это не означает,
что способ производства, те отношения, в рамках которых развиваются
производительные силы, менее всего являются вечными законами, а соответствуют
определенному уровню развития людей и их производительных сил, и что всякое
изменение производительных сил людей необходимо ведет за собой изменение в их производственных
отношениях. Так как важнее всего не лишиться плодов цивилизации — приобретенных
производительных сил, то надо разбить те традиционные формы, в которых они были
произведены. С этого момента прежний революционный класс становится
консервативным.
Буржуазия начинает свое историческое
развитие с таким пролетариатом, который,
в свою очередь, является остатком пролетариата {в
экземпляре, подаренном Н. Утиной, пометка: «трудящегося класса»} феодальных времен. В ходе своего
исторического развития буржуазия неизбежно развивает свой антагонистический
характер, который вначале более или менее замаскирован, существует лишь в скрытом
состоянии. По мере развития буржуазии в недрах ее развивается новый пролетариат,
современный пролетариат; между классом пролетариев и классом буржуазии
развертывается борьба, которая, прежде чем обе стороны се почувствовали,
заметили, оценили, поняли, признали и открыто провозгласили, проявляется на первых
порах лишь в частичных и кратковременных конфликтах, в отдельных актах разрушения.
С другой стороны, если все члены современной буржуазии имеют один и тот же
интерес, поскольку они образуют один класс, противостоящий другому классу, то
интересы их противоположны, антагонистичны, поскольку они противостоят друг
другу. Эта противоположность интересов вытекает из экономических условий их
буржуазной жизни. Таким образом, с каждым днем становится все более и более
очевидным, что характер тех производственных отношений, в рамках которых
совершается движение буржуазии, отличается двойственностью, а вовсе не
единством и простотой; что в рамках тех же самых отношений, в которых
производится богатство, производится также и нищета; что в рамках тех же самых
отношений, в которых совершается развитие производительных сил, развивается
также и сила, производящая угнетение; что эти отношения создают буржуазное
богатство, т. е. богатство класса буржуазии, лишь при условии непрерывного
уничтожения богатства отдельных членов этого класса и образования постоянно
растущего пролетариата. Чем более обнаруживается этот антагонистический
характер, тем более экономисты, эти ученые представители буржуазного
производства, приходят в разлад со своей собственной теорией, и среди них
образуются различные школы. Есть экстомисты-фаталисты, которые так же
равнодушны в своей теории к тому, что они называют отрицательными сторонами
буржуазного производства, как сами буржуа равнодушны на практике к страданиям
пролетариев, с помощью которых они приобретают свои богатства. Эта
фаталистическая школа имеет своих классиков и своих романтиков. Классики, как,
например, Адам Смит и Рикардо, являются представителями той буржуазии, которая,
находясь еще в борьбе с остатками феодального общества, стремилась лишь
очистить экономические отношения от феодальных пятен, увеличить производительные
силы и придать новый размах промышленности и торговле. С их точки зрения,
пролетариат, принимающий участие в этой борьбе и поглощенный этой лихорадочной
деятельностью, испытывает только преходящие, случайные страдания и сам
воспринимает эти страдания как преходящие. Миссия таких экономистов, как Адам
Смит и Рикардо, являющихся историками этого периода, состоит лишь в том, чтобы
показать, каким образом богатство приобретается в рамках отношений буржуазного
производства, сформулировать эти отношения в виде категорий и законов и
доказать, что эти законы и категории гораздо удобнее для производства богатств,
чем законы и категории феодального общества. В их глазах нищета - это лишь муки,
сопровождающие всякие роды как в природе, так и в промышленности.
Романтики принадлежат нашей эпохе — эпохе,
когда буржуазия находится в прямой противоположности к пролетариату, когда
нищета порождается в таком же огромном изобилии, как и богатство. Тогда
экономисты разыгрывают из себя пресыщенных фаталистов, с высоты своего величия
бросающих презрительный взгляд на те машины в человеческом образе, трудом
которых создается богатство. Они копируют все рассуждения своих
предшественников, но равнодушие, бывшее у тех наивностью, у этих становится
кокетством.
Затем выступает гуманистическая школа, принимающая
близко к сердцу дурную сторону современных производственных отношений. Для
очистки совести она старается по возможности сгладить существующие контрасты;
она искренне оплакивает бедствия пролетариев и безудержную конкуренцию между
буржуа; она советует рабочим быть умеренными, хорошо работать и производить
поменьше детей; она рекомендует буржуазии умерить свой пыл в области
производства. Вся теория этой школы основана на бесконечных различениях менаду
теорией и практикой, между принципами и их последствиями, между идеей и ее
применением, между содержанием и формой, между сущностью и действительностью,
между правом и фактом, между хорошей и дурной стороной.
Филантропическая школа есть усовершенствованная
гуманистическая школа. Она отрицает необходимость антагонизма; она хочет всех
людей превратить в буржуа; она хочет осуществить теорию, поскольку эта теория
отличается от практики и не содержит в себе антагонизма. Само собой разумеется,
что в области теории нетрудно отвлекаться от противоречий, встречаемых в
действительности на каждом шагу. Подобная теория стала бы тогда
идеализированной действительностью. Таким образом, филантропы хотят сохранить
категории, выражающие собой буржуазные отношения, но без того антагонизма, который
составляет сущность этих категорий и от них неотделим. Филантропам кажется, что
они серьезно борются против буржуазной практики, между тем как сами они
буржуазны более чем кто бы то ни было.
Точно так же, как экономисты служат
учеными представителями буржуазного класса, социалисты и коммунисты являются
теоретиками класса пролетариев. Пока пролетариат не настолько еще развит, чтобы
конституироваться как класс, пока самая борьба пролетариата с буржуазией не
имеет еще, следовательно, политического характера и пока производительные силы
еще не до такой степени развились в недрах самой буржуазии, чтобы можно было
обнаружить материальные условия, необходимые для освобождения пролетариата и
для построения нового общества, — до тех пор эти теоретики являются лишь
утопистами, которые, чтобы помочь нуждам угнетенных классов, придумывают
различные системы и стремятся найти некую возрождающую науку. Но по мере того
как движется вперед история, а вместе с тем и яснее обрисовывается борьба
пролетариата, для них становится излишним искать научную истину в своих
собственных головах; им нужно только отдать себе отчет в том, что совершается
перед их глазами, и стать сознательными выразителями этого. До тех пор, пока
они ищут науку и только создают системы, до тех пор, пока они находятся лишь в
начале борьбы, они видят в нищете только нищету, не замечая ее революционной,
разрушительной стороны, которая и ниспровергнет старое общество. Но раз
замечена эта сторона, наука, порожденная историческим движением и принимающая в
нем участие с полным знанием дела, перестает быть доктринерской и делается
революционной.
Возвратимся к г-ну Прудону.
Каждое экономическое отношение имеет свою
хорошую и свою дурную сторону — это единственный пункт, в котором г-н Прудон не
изменяет самому себе. Хорошая сторона выставляется, по его мнению,
экономистами; дурная — изобличается социалистами. У экономистов он заимствует
убеждение в необходимости вечных экономических отношений; у социалистов — ту
иллюзию, в силу которой они видят в нищете только нищету. Он соглашается и с
теми и с другими, пытаясь сослаться при этом на авторитет науки. Наука же сводится
в его представлении к тощим размерам некоторой научной формулы; он находится в
вечной погоне за формулами. Вот почему г-н Прудон воображает, что он дал
критику как политической экономии, так и коммунизма; на самом деле он стоит
ниже их обоих. Ниже экономистов — потому, что он как философ, обладающий
магической формулой, считает себя избавленным от необходимости вдаваться в
чисто экономические детали; ниже социалистов — потому, что у него не хватает ни
мужества, ни проницательности для того, чтобы подняться — хотя бы только
умозрительно — выше буржуазного кругозора.
Он хочет быть синтезом, но оказывается не
более как совокупной ошибкой.
Он хочет парить над буржуа и пролетариями,
как муж науки, но оказывается лишь мелким буржуа, постоянно колеблющимся между
капиталом и трудом, между политической экономией и коммунизмом.
§II. РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА И МАШИНЫ
Разделением труда открывается, согласно
г-ну Прудону, ряд экономических эволюций.
Хорошая
сторона разделения труда |
«Рассматриваемое в своей сущности разделение труда есть способ
осуществления равенства условий и умственных способностей» (т. I, стр. 93). |
Дурная сторона разделения труда |
«Разделение труда сделалось для нас
источником нищеты» (т. I, стр. 94). Вариант «Труд, разделяясь сообразно свойственному ему закону, составляющему
первое условие его плодотворности, приходит в конце концов к отрицанию своих
целей и сам себя уничтожает» (т. I, стр. 94). |
Задача, подлежащая разрешению |
Найти «новое сочетание, которое устранило бы вредные стороны разделения,
сохраняя при этом его полезные действия» (т. I, стр. 97). |
Разделение труда есть, согласно г-ну
Прудону, вечный закон, простая и абстрактная категория. Он должен,
следовательно, найти в абстракции, в идее, в слове достаточное объяснение разделения
труда в различные исторические эпохи. Касты, цехи, мануфактура, крупная
промышленность должны быть объяснены при помощи одного слова: разделять. Изучите
сначала хорошенько смысл слова «разделять», и вам уже не нужно будет изучать те
многочисленные влияния, которые в каждую эпоху придают разделению труда тот или
иной определенный характер.
Конечно, сводить вещи к категориям г-на
Прудона значило бы слишком уж упрощать их. Ход истории не так категоричен.
Целых три столетия понадобилось Германии для того, чтобы установить первое
крупное разделение труда, каковым является отделение города от деревни. По мере
того как видоизменялось одно только это отношение между городом и деревней,
видоизменялось и все общество. Даже если взять одну только эту сторону
разделения труда, то мы имеем в одном случае античные республики, в другом
случае — христианский феодализм; в одном случае — старую Англию с ее баронами,
в другом случае — современную Англию с ее хлопчатобумажными лордами (cotton-lords). В XIV и XV
веках, когда еще не было колоний, когда Америка еще не существовала для Европы,
а с Азией сношения велись лишь через посредство Константинополя, когда
Средиземное море было центром торговой деятельности, разделение труда имело
совсем иную форму и иной характер, чем в XVII веке, когда испанцы, португальцы,
голландцы, англичане и французы имели колонии во всех частях света. Размеры
рынка, его облик придают разделению труда в различные эпохи такой облик, такой
характер, вывести которые из одного слова «разделять», из идеи, из
категории было бы нелегким делом.
«Все экономисты, начиная с А. Смита», —
говорит г-н Прудон, — «указывали на полезные и вредные стороны закона
разделения труда, но они придавали первым гораздо большее значение, чем
последним, так как это более соответствовало их оптимизму; при этом ни один из
экономистов не задал себе вопроса, что представляют собой вредные стороны
какого-либо закона... Каким образом один и тот же принцип, строго проведенный
во всех своих последствиях, приводит к диаметрально противоположным
результатам? Ни один экономист ни до, ни после А. Смита даже не заметил здесь
проблемы, требующей разъяснения. Сэй доходит до признания, что в разделении
труда та же самая причина, которая производит добро, порождает также и зло».
А. Смит был дальновиднее, чем думает г-н
Прудон. Он очень хорошо видел, что «в действительности различие между
индивидами по их природным способностям гораздо менее значительно, чем нам кажется,
и эти столь различные предрасположения, отличающие, невидимому, друг от друга
людей различных профессий, когда они достигли зрелого возраста, составляют не
столько причину, сколько следствие разделения труда».
Первоначальное различие между носильщиком и философом менее значительно, чем
между дворняжкой и борзой. Пропасть между ними вырыта разделением труда. Все
это не мешает г-ну Прудону утверждать в другом месте, что Адам Смит даже и не
подозревал о существовании вредных последствий разделения труда, и заявлять,
будто Ж. Б. Сей первый признал, «что в разделении труда та же самая
причина, которая производит добро, порождает также и зло».
Но послушаем Лемонте; suum cuique {каждому своё}.
«Г-н Ж. Б. Сэй сделал мне честь, приняв в
своем превосходном трактате по политической экономии принцип, выдвинутый
мной в этом фрагменте о моральном влиянии разделения труда. Несколько
легкомысленное заглавие моей книги, без сомнения, не позволило ему сослаться на
меня. Только этим я и могу объяснить молчание писателя, слишком богатого
собственными мыслями, чтобы отрицать такое маленькое заимствование» (Лемонте.
Полное собрание сочинений, т. I, стр. 245, Париж, 1840).
Отдадим должное Лемонте: он остроумно
изобразил пагубные последствия разделения труда в том виде, в каком оно
установилось в наши дни, и г-н Прудон не нашел ничего к этому прибавить. Но раз
уж, по вине г-на Прудона, мы ввязались в этот спор о приоритете, то скажем еще
мимоходом, что задолго до Лемонте и за семнадцать лет до Адама Смита, ученика
А. Фергюсона, последний ясно изложил этот предмет в главе, специально
посвященной разделению труда.
«Можно было бы даже усомниться,
увеличиваются ли общие способности нации пропорционально прогрессу техники. Во
многих механических искусствах... цель вполне достигается без всякого участия
ума и чувства, и невежество является матерью промышленности так же, как и
суеверия. Размышление и воображение подвержены ошибкам, но привычное движение
руки или ноги не зависит ни от того, ни от другого. Таким образом, можно было
бы сказать, что по отношению к мануфактуре наивысшее совершенство заключается в
том, чтобы обходиться без участия умственных способностей, так что без всяких
усилий головы мастерскую можно было бы рассматривать как машину, частями
которой являются люди... Генерал может отличаться большим искусством в военном
деле, тогда как все, что требуется от солдата, сводится к выполнению нескольких
движений рук и ног. Первый выиграл, быть может, то, что потерял последний... В
такой период, когда все функции отделены друг от друга, само искусство мышления
может превратиться в отдельное ремесло» (А. Фергюсон. «Опыт истории
гражданского общества», Париж, 1783).
Заканчивая наш литературный экскурс,
отметим, что мы положительно отрицаем, будто «все экономисты придавали полезным
сторонам разделения труда гораздо большее значение, чем вредным». Достаточно
назвать Сисмонди.
Итак, что касается полезных сторон разделения
труда, то г-ну Прудону оставалось только перефразировать в более или менее
напыщенной форме общие, всем известные фразы.
Посмотрим теперь, каким образом у Прудона
из разделения труда, рассматриваемого как общий закон, как категория, как идея,
выводятся связанные с ним вредные стороны. Как получается, что эта
категория, этот закон заключает в себе неравное распределение труда в ущерб
уравнительной системе г-на Прудона?
«В этот торжественный час разделения труда
бурный ветер начинает бушевать над человечеством. Прогресс совершается не для
всех равным и одинаковым образом... Он начинает с того, что охватывает
небольшое число привилегированных... Это пристрастие прогресса к определенному
кругу лиц, которое заставляло так долго верить в естественное и
провиденциальное неравенство положений, и породило касты и создало
иерархический строй всех обществ» (Прудон, т. I, стр. 94).
Разделение труда создало касты. Касты —
это вредная сторона разделения труда; следовательно, вредная сторона порождена
разделением труда. Quod erat demonstrandum {что и требовалось
доказать}. Если мы захотим
пойти дальше и спросим, что привело разделение труда к созданию каст,
иерархического строя и привилегий, то г-н Прудон ответит нам; прогресс. А что
вызвало прогресс? Разграничение. Разграничением г-н Прудон называет пристрастие
прогресса к определенному кругу лиц.
За философией следует история. Теперь уже
не описательная и не диалектическая история, а сравнительная. Г-н Прудон
проводит параллель между современным и средневековым типографским рабочим,
между рабочим заводов Крезо и деревенским кузнецом, между современным писателем
и средневековым писателем; он заставляет чашу весов склоняться на сторону тех,
которые в большей или меньшей степени являются представителями разделения
труда, сложившегося в средние века или унаследованного от средних веков. Он
противопоставляет разделение труда одной исторической эпохи разделению труда
другой исторической эпохи. Это ли должен был доказать г-н Прудон? Нет. Он
должен был показать нам вредные стороны разделения труда вообще, разделения
труда как категории. Зачем, однако, останавливаться на этой части произведения г-на
Прудона, когда, как мы увидим немного дальше, он сам недвусмысленно отрекается
от всех этих мнимых доводов?
«Первым следствием раздробленного труда»,
— продолжает г-н Прудон, — «после растления души, является удлинение
рабочего дня, который растет обратно пропорционально сумме затраченных
умственных сил... Но так как продолжительность рабочего дня не может превышать
шестнадцати-восемнадцати часов, то с того момента, когда становится невозможным
компенсировать уменьшение затраты умственных сил за счет увеличения рабочего
времени, компенсация будет происходить за счет цены труда, и заработная плата
будет падать... Несомненно одно, и только это одно нам и необходимо здесь отметить:
всеобщая совесть не ставит на одну доску труд фабричного мастера и труд чернорабочего.
Следовательно, понижение цены рабочего дня необходимо, и, таким образом,
работник, душа которого была изувечена выполнением принижающей его функции, неизбежно
должен понести и физические лишения от умеренности вознаграждения».
Мы не будем останавливаться на логическом
достоинстве этих силлогизмов, которые Кант назвал бы отводящими в сторону
паралогизмами.
Вот их сущность:
Разделение труда сводит рабочего к
принижающей его функции; этой принижающей функции соответствует растленная
душа, а растлению души соответствует постоянно усиливающееся падение заработной
платы. А чтобы доказать, что уменьшенная заработная плата вполне соответствует
растленной душе, г-н Прудон, для очистки совести, утверждает, что такова воля
всеобщей совести. Интересно знать, входит ли душа г-на Прудона в эту всеобщую
совесть?
Машины являются для г-на Прудона «логическим антитезисом
разделения труда», и, в подтверждение своей диалектики, он начинает с того, что
превращает машины в фабрику.
Для того чтобы из разделения труда вывести
нищету, г-н Прудон предполагал наличие современной фабрики; вслед за этим он
предполагает порожденную разделением труда нищету, чтобы прийти к фабрике и
иметь возможность представить ее в качестве диалектического отрицания этой
нищеты. Наказав работника в нравственном отношении принижающей функцией, в
физическом — умеренностью заработной платы, поставив рабочего в зависимость
от фабричного мастера, низведя его труд до уровня труда чернорабочего, г-н
Прудон вслед за тем снова обращается к фабрике и машинам, обвиняя их в том, что
это они принижают работника путем «подчинения его хозяину», и — в
довершение унижения работника — заставляет его «опуститься с положения
ремесленника до положения чернорабочего». Прекрасная диалектика! И если
бы он хоть на этом остановился. Но нет, ему требуется еще новая история разделения
труда, на этот раз уже не для извлечения из нее противоречий, а для того, чтобы
реконструировать фабрику на свой лад. Для достижения этой цели он вынужден
забыть все только что сказанное им о разделении труда.
Труд организуется и разделяется различно,
в зависимости от того, какими орудиями он располагает. Ручная мельница
предполагает иное разделение труда, чем паровая. Начать с разделения труда
вообще, чтобы затем прийти от него к одному из особых орудий производства, к
машине, — это значит просто издеваться над историей.
Машина столь же мало является
экономической категорией, как и бык, который тащит плуг. Машина — это только
производительная сила. Современная же фабрика, основанная на употреблении
машин, есть общественное отношение производства, экономическая категория.
Посмотрим теперь, как происходит дело в
блестящем воображении г-на Прудона.
«В обществе беспрестанное появление все
новых и новых машин является антитезисом, обратной формулой разделения труда:
это протест промышленного гения против раздробленного и
человекоубийственного труда. Что такое, в самом деле, машина? Это особый
способ соединения различных частиц труда, отделенных друг от друга разделением
труда. Каждую машину можно рассматривать как соединение многих операций... Следовательно,
посредством машины будет происходить восстановление работника... Машины,
являющиеся в политической экономии противоположностью разделения труда,
представляют собой синтез, который в человеческом уме противополагается
анализу... Разделение лишь отделяло друг от друга различные части труда,
предоставляя каждому заняться той специальностью, к которой он чувствовал
наибольшую склонность; фабрика группирует работников сообразно отношению каждой
части к целому... Она вводит в область труда принцип власти... Но это еще не
все: машина, или фабрика, принизив работника путем подчинения его
хозяину, довершает его унижение, заставляя его опуститься с положения
ремесленника до положения чернорабочего... Период, нами теперь переживаемый, а
именно, период машин, отличается одной характерной особенностью, а именно, наемным
трудом. Наемный труд появился позже разделения труда и обмена».
Сделаем г-ну Прудону одно простое
замечание. Разъединение различных частей труда, предоставляющее каждому
возможность заняться той специальностью, к которой он чувствует наибольшую
склонность, — это разъединение, начало которого г-н Прудон относит к первым
дням существования мира, существует только в современной промышленности, при
господство конкуренции.
Далее г-н Прудон дает нам чрезвычайно
«интересную генеалогию», имеющую целью показать, каким образом фабрика была
порождена разделением труда, а наемный труд — фабрикой.
1) Он предполагает человека, который
«заметил, что, разделяя производство на его различные части и предоставляя
выполнение каждой из этих частей отдельному рабочему», можно умножить
производительные силы.
2) Этот человек, «прослеживая нить этой
идеи, говорит себе, что, образовав постоянную группу работников, подобранных
для поставленной им себе специальной цели, он достигнет более
регулярного производства и т. д.».
3) Этот человек делает другим людям предложение
с целью заставить их усвоить его идею и проследить ее нить.
4) В самом начале промышленного процесса
этот человек договаривается, как равный с равным, со своими
сотоварищами, которые становятся впоследствии его рабочими.
5) «Понятно, конечно, что это
первоначальное равенство должно было быстро исчезнуть ввиду выгодного положения
хозяина и зависимости наемного рабочего».
Таков новый образчик исторического и
описательного метода г-на Прудона.
Рассмотрим теперь с исторической и
экономической точек зрения, действительно ли принцип власти введен в
общество фабрикой и машиной позже разделения труда; произошла ли при этом, с
одной стороны, реабилитация рабочего, хотя он, с другой стороны, и попал в
подчинение чужой власти; является ли, наконец, машина воссоединением
разделенного труда, его синтезом, противоположным его анализу.
Общество, как целое, имеет с внутренним устройством
фабрики ту общую черту, что и в нем тоже имеется свое разделение труда. Если мы
возьмем за образец разделение труда на современной фабрике, чтобы применить его
затем к целому обществу, то мы найдем, что общество, наилучшим образом
организованное для производства богатств, бесспорно должно было бы иметь лишь
одного главного предпринимателя, распределяющего между различными членами
общественного коллектива их работу по заранее установленным правилам. Но в
действительности дело обстоит совсем иначе. Тогда как внутри современной
фабрики разделение труда регулируется до мелочей властью предпринимателя,
современное общество для распределения труда не имеет других правил, другой
власти, кроме свободной конкуренции.
При патриархальном строе, при кастовом
строе, при феодальном и цеховом строе разделение труда в целом обществе
совершалось по определенным правилам. Были ли эти правила установлены неким
законодателем? Нет. Вызванные к жизни первоначально условиями материального
производства, они были возведены в законы лишь гораздо позднее. Именно таким
образом эти различные формы разделения труда и легли в основу различных форм
организации общества. Что же касается разделения труда внутри мастерской, то
при всех указанных выше формах общества оно было очень мало развито.
Можно даже установить в качестве общего
правила, что, чем менее власть руководит разделением труда внутри общества, тем
сильнее развивается разделение труда внутри мастерской и тем сильнее оно там
подчиняется власти одного лица. Таким образом, по отношению к разделению труда
власть в мастерской и власть в обществе обратно пропорциональны друг
другу.
Посмотрим теперь, что представляет собой
фабрика, в которой занятия резко разделены, где труд каждого рабочего сводится
к очень простой операции и где власть, т. е. капитал, группирует и направляет
работы. Как возникла эта фабрика? Чтобы ответить на этот вопрос, нам следовало
бы рассмотреть, как развивалась собственно мануфактурная промышленность. Я имею
в виду ту промышленность, которая не превратилась еще в современную
промышленность с ее машинами, но не представляет собой уже ни средневекового
ремесла, ни домашней промышленности. Мы не будем входить в большие подробности,
а наметим только несколько суммарных пунктов, чтобы показать, что на формулах в
исторической науке далеко не уедешь.
Одним из необходимейших условий для
образования мануфактурной промышленности было накопление капиталов, облегченное
открытием Америки и ввозом ее драгоценных металлов.
Достаточно доказано, что следствием
увеличения средств обмена было, с одной стороны, обесценение заработной платы и
земельной ренты, а с другой — рост промышленных прибылей. Иными словами: в той мере, в какой
пришли в упадок класс земельных собственников и класс трудящихся, феодальные
сеньоры и народ, в такой же мере возвысился класс капиталистов, буржуазия.
Были еще и другие обстоятельства,
одновременно с этим содействовавшие развитию мануфактурной промышленности:
увеличение количества находящихся в обращении товаров с тех пор, как были
установлены торговые сношения с Ост-Индией морским путем вокруг мыса Доброй
Надежды, колониальная система, развитие морской торговли.
Другим условием, которое еще не было
достаточно оценено в истории мануфактурной промышленности, был роспуск
многочисленных свит феодальных сеньоров, в результате которого входившие в эти
свиты зависимые элементы превратились в бродяг, прежде чем поступить в
мастерские. Созданию мануфактурной мастерской предшествовало почти повсеместное
бродяжничество в XV и
XVI веках. Мастерская
нашла, кроме того, сильную опору в большом числе крестьян, приток которых в
города продолжался в течение целых столетий, так как превращение пашен в
пастбища и успехи земледелия, уменьшившие количество необходимых для обработки
земли рабочих рук, постоянно гнали крестьян из деревень.
Расширение рынка, накопление капиталов,
перемены в общественном положении классов, появление множества людей, лишенных
своих источников дохода, — вот исторические условия для образования
мануфактуры. Не полюбовные соглашения между равными, как утверждает г-н Прудон,
собрали людей в мастерские. Мануфактура возникла не в недрах старинных цехов.
Главой новейшей мастерской сделался купец, а не старый цеховой мастер. Почти
всюду между мануфактурой и ремеслами велась ожесточенная борьба.
Накопление и концентрация орудий
производства и работников предшествовали развитию разделения труда внутри
мастерской. Отличительным свойством мануфактуры было скорее соединение многих
работников и многих ремесел в одном месте, в одном помещении, под командой одного
капитала, а не разложение труда на его составные части и приспособление
специальных рабочих к очень простым операциям.
Полезность мануфактурной мастерской
заключалась не столько в разделении труда в собственном смысле слова, сколько в
том обстоятельстве, что производство велось здесь в больших размерах, что
сокращались многие накладные расходы и т. д. В конце XVI и в начале XVII века голландская мануфактура была еще
едва знакома с разделением труда.
Развитие разделения труда предполагает
соединение работников в одной мастерской. Ни в XVI, ни в XVII веке мы не встречаем даже ни одного
примера такого развития отделенных друг от друга отраслей одного и того же
ремесла, при котором достаточно было бы соединить их в одном месте, чтобы
получилась совершенно готовая мануфактурная мастерская. Но коль скоро люди и
орудия производства были соединены в одном месте, разделение труда в том виде,
в каком оно существовало при цеховом строе, неизбежно воспроизводилось и
находило свое отражение внутри мастерской.
Для г-на Прудона, который, если и видит
вещи, то видит их навыворот, разделение труда в понимании Адама Смита
предшествует мануфактурной мастерской, между тем как на деле такая мастерская
является условием существования разделения труда.
Машины, в собственном смысле слова, появляются лишь в конце XVIII века. Нет ничего нелепее, как видеть в
них антитезис разделения труда, синтез, восстанавливающий
единство раздробленного труда.
Машина есть соединение орудий труда, а
вовсе не комбинация работ для самого рабочего.
«Когда каждая отдельная операция сведена
разделением труда к употреблению одного простого инструмента, тогда соединение
всех этих инструментов, приводимых в действие одним двигателем, образует
машину» (Баббедж. «Трактат об экономической природе машин» и т. д., Париж,
1833).
Простые орудия, накопление орудий, сложные
орудия; приведение в действие сложного орудия одним двигателем — руками
человека, приведение этих инструментов в действие силами природы; машина;
система машин, имеющая один двигатель; система машин, имеющая автоматически
действующий двигатель, — вот ход развития машин.
Концентрация орудий производства и
разделение труда так же неотделимы друг от друга, как в области политики
неразлучны концентрация государственной власти и расхождение частных интересов.
Англия, при своей концентрации земель, этих орудий земледельческого труда,
имеет также разделение земледельческого труда и применяет машины для обработки
земли. Франция же, где орудия земледельческого труда раздроблены, где
существует система парцелл, не имеет, вообще говоря, ни разделения
земледельческого труда, ни применения машин в земледелии.
По мнению г-на Прудона, концентрация
орудий труда есть отрицание разделения труда. В действительности мы опять-таки видим
обратное. По мере того как развивается концентрация орудий, развивается также
разделение труда, и vice versa {наоборот}. Вот почему за каждым крупным
изобретением в области меха-пики следует усиление разделения труда, а всякое
усиление разделения труда ведёт, в свою очередь, к новым изобретениям в
механике.
Нет надобности напоминать, что крупные
успехи в разделении труда начались в Англии после изобретения машин. Так, ткачи
и прядильщики были по большей части такими же крестьянами, каких мы и до сих
пор встречаем в отсталых странах. Изобретение машин довершило отделение
мануфактурного труда от сельскохозяйственного. Ткач и прядильщик, соединенные
прежде в одной семье, были разъединены машиной.
Благодаря этой последней прядильщик может
теперь жить в Англии, в то время как ткач находится в Ост-Индии. До изобретения
машин промышленность данной страны занималась главным образом обработкой того
сырья, которое было продуктом ее собственной почвы. Так, Англия обрабатывала
шерсть, Германия — леи, Франция — шелк и лен, Ост-Индия и Левант — хлопок и т.
д. Благодаря применению машин и пара разделение труда приняло такие размеры,
что крупная промышленность, оторванная от национальной почвы, зависит уже
исключительно от мирового рынка, от международного обмена и международного
разделения труда. Наконец, машина оказывает такое влияние на разделение труда,
что, как только в производстве какого-нибудь предмета появляется возможность
изготовлять машинным способом те или иные его части, производство тотчас же
разделяется на две, независимые одна от другой, отрасли.
Нужно ли говорить о провиденциальной и
филантропической цели, открытой г-ном Прудоном в изобретении и
первоначальном применении машин?
Когда в Англии торговля получила такое
развитие, что ручной труд не мог уже удовлетворять имевшийся на рынке спрос,
почувствовалась потребность в машинах. Тогда стали думать о применении науки —
механики, уже вполне сложившейся в XVIII веке.
Появление фабрики отмечено такими
действиями, которые меньше всего отличались филантропичностью. Плетью
удерживали там детей за работой; дети сделались предметом торговли, и о
доставке их заключали контракты с сиротскими домами. Все законы относительно
рабочего ученичества были отменены, так как, употребляя выражение г-на Прудона,
не было уже более надобности в синтетических рабочих. Наконец, начиная с
1825г., почти все новые изобретения были результатом конфликтов между рабочими
и предпринимателями, которые всеми силами старались обесценить специальную
подготовку рабочих. После каждой новой сколько-нибудь значительной стачки
появлялась какая-нибудь новая машина. Рабочий же столь мало видел в применении
машин свою реабилитацию, или свое восстановление, как утверждает г-н
Прудон, что в XVIII
веке он долго оказывал сопротивление зарождавшемуся господству автоматически
действующего механизма.
«Уайатт», — говорит доктор Юр, — «задолго
до Аркрайта изобрел прядильные пяльцы (ряд снабженных желобками валиков)... Но
главная трудность заключалась не столько в изобретении автоматически действующего
механизма... Она состояла главным образом в воспитании дисциплины, необходимой
для того, чтобы заставить людей отказаться от их беспорядочных привычек в
работе и помочь им слиться с неизменной регулярностью движения большой
автоматически действующей машины. Изобрести и провести на практике кодекс
фабричной дисциплины, приноровленный к потребностям и быстроте машинной
системы, — это дело, достойное Геркулеса, было благородным делом Аркрайта».
В итоге, введение машин усилило разделение
труда внутри общества, упростило функции рабочего внутри мастерской, увеличило
концентрацию капитала и еще больше расчленило человека.
Когда у г-на Прудона является желание быть
экономистом и покинуть на минуту «развитие определенного ряда в разуме», он
черпает свою эрудицию у А. Смита, писавшего в такое время, когда фабрика только
еще зарождалась. Разница между разделением труда, существовавшим во времена
Адама Смита, и тем разделением труда, какое мы видим в современной фабрике,
действительно громадна. Для лучшего ее понимания достаточно будет процитировать
несколько мест из «Философии фабрики» доктора Юра.
«Когда А. Смит писал свой бессмертный труд
об основах политической экономии, система машинной промышленности едва была
известна. Разделение труда справедливо казалось ему великим принципом
усовершенствования мануфактуры. На примере производства булавок он показал,
что рабочий, совершенствуясь благодаря выполнению одной и той же операции,
становится более быстрым в работе и более дешевым. Он видел, что, сообразно
этому принципу, в каждой отрасли мануфактуры выполнение некоторых операций — вроде
разрезывания медной проволоки на равные части — значительно облегчается; другие
же операции, как, например, отделка и прикрепление булавочных головок, остаются
сравнительно более трудными; из этого он заключил, что будет совершенно естественно
приспособить к каждой из этих операций одного рабочего, заработная плата которого
будет соответствовать его искусству. Это приспособление и составляет
сущность разделения труда. Но то, что могло служить полезным примером во
времена доктора Смита, в настоящее время может лишь ввести публику в
заблуждение относительно действительного принципа фабричной промышленности. В
самом деле, распределение, или, вернее, приспособление работ к различным
индивидуальным способностям, едва ли входит в план действий фабрики; напротив,
в каждом процессе, требующем большой ловкости и точности, рука искусного, но
часто склонного к различного рода неправильностям рабочего заменяется тем или
иным специальным механизмом, автоматическая работа которого так правильна, что
надзор за ней может осуществлять ребенок.
Принцип фабричной системы заключается,
следовательно, в вытеснении ручного труда машинным и в замене разделения труда
между ремесленниками разложением процесса на его составные части. При системе
ручного труда человеческий труд составлял обыкновенно наиболее дорогой элемент
любого продукта; при системе машинного труда искусство ремесленника все больше
и больше заменяется простым надзором за машинами.
Такова уж слабость человеческой природы,
что, чем искуснее рабочий, тем он своевольнее и несговорчивее и тем менее он
пригоден поэтому для механической системы, общему действию которой он может
нанести значительный ущерб своими капризными выходками. Великая цель
современного фабриканта заключается, следовательно, в том, чтобы, сочетая науку
со своими капиталами, свести функции своих рабочих к употреблению в дело лишь
одной внимательности и ловкости — способностей, которые хорошо совершенствуются
в молодости, если их сосредоточивают на одном и том же предмете.
При системе градаций труда требуется
многолетнее обучение, прежде чем глаза и руки рабочего достигнут искусства,
необходимого для выполнения некоторых особенно трудных механических операций; а
при системе, разлагающей процессы на их составные части, которые выполняются
автоматически действующей машиной, эти элементарные частичные операции можно
поручить рабочему, одаренному самыми обыкновенными способностями, подвергнув
его лишь краткому испытанию; в случае необходимости можно даже, по воле хозяина
предприятия, переводить его с одной машины на другую. Такие перемещения
находятся в явном противоречии со старой рутиной, которая, разделяя труд,
одному рабочему предоставляла выделывать головки булавок, другому оттачивать
концы — работа, скучное однообразие которой отупляет рабочих... А при
господстве принципа уравнивания, т. е. при фабричной системе, способности
рабочего подвергаются лишь приятному упражнению» и т. д. «...Так как его
занятие ограничивается надзором за правильно действующим механизмом, то он может
изучить его в очень короткое время; когда же он переходит от обслуживания одной
машины к обслуживанию другой, в его работу вносится разнообразие, и он
расширяет свой кругозор размышлением об общем сочетании результатов его труда и
труда его товарищей. Поэтому режим равного распределения работ не может
при обычных обстоятельствах приводить к тому подавлению способностей, сужению
кругозора и торможению телесного развития рабочего, которые не без основания
приписывались разделению труда.
В действительности постоянной целью и
тенденцией всякого усовершенствования в области машинной техники является
полное устранение человеческого труда или понижение его цены путем замены труда
мужчин трудом женским и детским, труда искусных ремесленников — трудом
необученных рабочих... Это стремление вместо опытных квалифицированных рабочих
использовать только детей с зоркими глазами и гибкими пальцами доказывает, что
схоластический догмат разделения труда по различным степеням достигнутого
рабочими мастерства отброшен, наконец, нашими просвещенными фабрикантами»
(Эндрью Юр. «Философия фабрики, или Промышленная экономия», т. I, гл. I).
Разделение труда внутри современного
общества характеризуется тем, что оно порождает специальности, обособленные
профессии, а вместе с ними профессиональный идиотизм.
«Мы приходим в величайшее удивление», —
говорит Лемонте, — «видя, что у древних одно и то же лицо являлось одновременно
выдающимся философом, поэтом, оратором, историком, священником, правителем и
полководцем. Нас пугает такое обширное поприще. Каждый отгораживает себе
известное пространство и замыкается в нем. Я не знаю, увеличивается ли в
результате этого раздробления общее поле деятельности, но я хорошо знаю, что
человек в результате этого мельчает».
Разделение труда на фабрике
характеризуется тем, что труд совершенно теряет здесь характер специальности.
Но как только прекращается всякое специальное развитие, начинает давать себя
знать потребность в универсальности, стремление к всестороннему развитию
индивида. Фабрика устраняет обособленные профессии и профессиональный идиотизм.
Г-н Прудон, не поняв даже этой единственно
революционной стороны фабрики, делает шаг назад и предлагает рабочему не
ограничиваться изготовлением одной двенадцатой части булавки, а изготовлять
поочередно все двенадцать ее частей. Этим-де путем рабочий достиг бы полного и
всестороннего знания булавки. Вот в чем заключается синтетический труд г-на
Прудона. Никто не станет оспаривать, что шаг вперед и шаг назад составляют
вместе тоже некое синтетическое движение.
В общем итоге г-н Прудон не пошел дальше
идеала мелкого буржуа. И для осуществления этого идеала он не придумал ничего
лучшего, как возвратить нас к состоянию средневекового подмастерья или, самое
большее, средневекового мастера-ремесленника. Достаточно создать в своей жизни
лишь один шедевр, один лишь раз почувствовать себя человеком, говорит он в
одном месте своей книги. Не есть ли это — и по форме и по существу — тот самый
шедевр, изготовления которого требовали ремесленные цехи средневековья?
§III. КОНКУРЕНЦИЯ И МОНОПОЛИЯ
Хорошая сторона конкуренции |
«Конкуренция имеет для труда такое же существенное значение, как
и разделение труда... Она необходима для наступления равенства» |
Дурная сторона конкуренции |
«Ее принцип отрицает сам себя. Наиболее достоверным ее следствием
является гибель тех, кого она увлекает» |
Общее соображение |
«Как вредные последствия конкуренции, так равно и
доставляемые ею выгоды... логически вытекают из ее принципа» |
Задача, подлежащая разрешению |
«Найти примиряющий принцип,
который должен исходить из закона, стоящего выше самой свободы». Вариант: «Речь идет, следовательно, вовсе не об уничтожении конкуренции,
что так же невозможно, как и уничтожение свободы; все дело в том, чтобы найти
для нее равновесие — я бы охотно сказал, полицию» |
Г-н Прудон начинает с защиты вечной
необходимости конкуренции против тех, которые хотят ее заменить соревнованием
{против
Фурьеристов. – Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885г}.
«Бесцельного соревнования» не бывает.
«Предмет каждой страсти по необходимости аналогичен самой страсти: женщина
является предметом страсти для влюбленного, власть — для честолюбца, золото —
для скупца, лавровый венок — для поэта; точно так же и предметом промышленного
соревнования необходимо является прибыль. Соревнование есть не что иное,
как сама конкуренция».
Конкуренция есть соревнование ради
прибыли. Необходимо ли, чтобы промышленное соревнование всегда являлось
соревнованием ради прибыли, т. е. конкуренцией? Г-н Прудон доказывает это
простым утверждением. Мы уже видели, что утверждать, по его мнению, значит
доказывать, точно так же как предполагать — значит отрицать.
Если непосредственным предметом страсти
для влюбленного является женщина, то непосредственным предметом промышленного
соревнования будет продукт, а не прибыль.
Конкуренция есть торговое, а не
промышленное соревнование. В наше время промышленное соревнование существует
лишь ради торговых целей. Бывают даже такие фазы в экономической жизни
современных народов, когда всех охватывает особого рода горячка погони за
прибылью, получаемой без производства. Эта периодически наступающая вновь и
вновь спекулятивная горячка обнажает подлинный характер конкуренции, которая
старается избежать необходимости промышленного соревнования.
Если бы вы сказали ремесленнику XIV века, что привилегии и вся феодальная
организация промышленности будут уничтожены и заменены промышленным соревнованием,
называемым конкуренцией, он ответил бы вам, что привилегии различных корпораций,
цехов и гильдий составляют организованную конкуренцию. То же говорит и г-н
Прудон, когда он утверждает, что «соревнование есть не что иное, как сама
конкуренция».
«Издайте указ, в силу которого с 1 января
1847г. всем и каждому гарантировались бы труд и заработная плата; тотчас же
бурное напряжение промышленности сменится сильнейшим застоем».
Вместо предположения, утверждения и
отрицания мы имеем теперь указ, издаваемый г-ном Прудоном с нарочитой целью
доказать необходимость конкуренции, ее вечность как категории и т. д.
Если мы вообразим, что для освобождения от
конкуренции нужны только указы, то мы никогда от конкуренции не освободимся.
Доходить же до предложения отменить конкуренцию при сохранении заработной
платы, значит предлагать создать посредством королевского декрета нечто такое,
что вообще лишено смысла. Но народы развиваются не по королевскому декрету.
Прежде чем прибегать к таким указам, народы должны по меньшей мере изменить
снизу доверху все условия своего промышленного и политического существования, а
следовательно, и весь свой образ жизни.
Г-н Прудон ответит нам со своей
невозмутимой самоуверенностью, что это — гипотеза «такого изменения нашей
природы, для которого нет прецедентов в истории», и что он имел бы право «устранить
нас от спора», не знаем уж в силу какого указа.
Г-ну Прудону неведомо, что вся история
есть не что иное, как беспрерывное изменение человеческой природы.
«Будем придерживаться фактов. Французская
революция была совершена столько же ради промышленной свободы, сколько и ради
политической свободы; и хотя Франция в 1789г. — скажем это во всеуслышание — не
понимала всех следствий того принципа, осуществления которого требовала, она не
обманулась, однако, ни в своих желаниях, ни в своих ожиданиях. Кто попробует
отрицать это, тот потеряет в моих глазах всякое право на критику: я никогда не
стану спорить с противником, который в принципе допускает самопроизвольную
ошибку двадцати пяти миллионов человек... Если бы конкуренция не была принципом
социальной экономии, декретом судьбы, потребностью человеческой души, то
почему же, вместо того чтобы уничтожить корпорации, цехи и гильдии,
люди не предпочли подумать об их исправлении?
Таким образом, так как французы XVIII века уничтожили корпорации, цехи и
гильдии, вместо того чтобы видоизменить их, то французы XIX века должны видоизменить конкуренцию,
вместо того чтобы уничтожить ее. Так как конкуренция установилась во Франции XVIII века как следствие исторических
потребностей, то она не должна быть устранена во Франции XIX века ради других исторических потребностей.
Не понимая, что установление конкуренции было связано с реальным развитием
людей XVIII века, г-н Прудон
превращает ее в какую-то необходимую потребность человеческой души in partibus infidelium {вне реальной действительности}. Во что он превратил бы для XVII века великого Кольбера?
После революции наступает современный нам
порядок вещей. Г-н Прудон и здесь черпает факты, чтобы показать вечность
конкуренции, доказывая, что все те отрасли производства, где, как, например, в
земледелии, эта категория еще недостаточно развита, находятся в состоянии
отсталости и упадка.
Разговоры о том, что некоторые отрасли
производства не развились еще до конкуренции, а другие не достигли еще уровня
буржуазного производства, есть простая болтовня, нисколько не доказывающая
вечности конкуренции.
Вся логика г-на Прудона резюмируется в
положении: конкуренция есть общественное отношение, в котором мы в настоящее
время развиваем наши производительные силы. Этой истине он дает не логическое
развитие, а лишь формулировки, часто весьма пространные, говоря, что
конкуренция есть промышленное соревнование, современный способ быть свободным,
ответственность в труде, конституирование стоимости, условие наступления
равенства, принцип социальной экономии, декрет судьбы, необходимая потребность
человеческой души, внушение вечной справедливости, свобода в разделении,
разделение в свободе, экономическая категория.
«Конкуренция и ассоциация опираются друг на
друга. Они не только не исключают одна другую, но даже не расходятся между
собой. Конкуренция необходимо предполагает общую цель. Следовательно,
конкуренция не есть эгоизм, и самое печальное заблуждение социализма
заключается в том, что он ее рассматривал как ниспровержение общества».
Конкуренция предполагает общую цель, а
это, с одной стороны, доказывает, что конкуренция есть ассоциация, а с другой,
что конкуренция не есть эгоизм. А разве эгоизм не предполагает общей
цели? Всякий эгоизм действует в обществе и посредством общества. Он
предполагает, следовательно, общество, т. е. общие цели, общие потребности, общие
средства производства и т. д. и т. д. Поэтому разве случайным является то, что
конкуренция и ассоциация, о которых говорят социалисты, даже не расходятся
между собой?
Социалисты прекрасно знают, что
современное общество основано на конкуренции. Каким же образом могли бы они упрекать
конкуренцию в ниспровержении современного общества, которое они сами хотят
ниспровергнуть? И как могли бы они обвинять конкуренцию в ниспровержении
будущего общества, в котором они видят, наоборот, ниспровержение самой конкуренции?
Г-н Прудон говорит далее, что конкуренция
есть противоположность монополии и что, следовательно, она не может быть
противоположна ассоциации.
Феодализм был с самого начала своего
существования противоположен патриархальной монархии; таким образом, он не был
противоположен конкуренции, еще не существовавшей в то время. Следует ли из
этого, что конкуренция не противоположна феодализму?
На самом деле выражения: общество,
ассоциация это такие наименования, которые можно дать всякому обществу, как
феодальному обществу, так и буржуазному, которое есть ассоциация, основанная на
конкуренции. Каким же образом могут существовать социалисты, которые считают
возможным опровергать конкуренцию одним словом: ассоциация? И как это
сам г-н Прудон может думать, что посредством одного только подведения
конкуренции под понятие ассоциации он может защитить ее от социализма?
Все только что сказанное нами относится к
хорошей стороне конкуренции, в том виде, как ее понимает г-н Прудон. Перейдем
теперь к дурной, т. е. к отрицательной, стороне конкуренции, к ее вредным
следствиям, к ее разрушительным, пагубным, зловредным свойствам.
Картина, нарисованная нам г-ном Прудоном,
носит крайне мрачный характер.
Конкуренция порождает нищету, она
разжигает гражданскую войну, «изменяет естественные условия земных поясов»,
перемешивает национальности, вносит смуту в семьи, развращает общественную
совесть, «извращает понятия о правосудии, о справедливости», о морали, и, что
всего хуже, она разрушает честную и свободную торговлю, не давая взамен этого
даже синтетической стоимости, постоянной и честной цены. Конкуренция
разочаровывает всех, не исключая самих экономистов. Она доводит дело до того,
что разрушает самое себя.
После всего худого, сказанного г-ном
Прудоном о конкуренции, не оказывается ли она наиболее разлагающим, наиболее
разрушительным элементом для отношений буржуазного общества, для его принципов
и иллюзий?
Заметим, что влияние конкуренции на
буржуазные отношения становится все более и более разрушительным по мере
того,
как она побуждает к лихорадочному созданию
новых производительных сил, т. е. материальных условий нового общества. В этом
отношении, по крайней мере, дурная сторона конкуренции могла бы заключать в
себе и нечто хорошее.
«Рассматриваемая с точки зрения ее
происхождения, конкуренция, как экономическое состояние или экономическая фаза,
есть необходимый результат... теории сокращения общих издержек производства».
Для г-на Прудона кровообращение явилось бы
результатом теории Гарвея.
«Монополия есть роковой предел конкуренции, которая
порождает ее беспрерывным отрицанием самой себя. В этом происхождении монополии
заключается уже ее оправдание... Монополия составляет естественную
противоположность конкуренции... но так как конкуренция необходима, то она уже
в себе заключает идею монополии, потому что монополия есть как бы оплот для
каждой конкурирующей индивидуальности».
Мы радуемся вместе с г-ном Прудоном, что
ему посчастливилось хоть один раз удачно применить свою формулу тезиса и
антитезиса. Всем известно, что современная монополия порождается самой же
конкуренцией.
Что же касается содержания, то г-н Прудон
придерживается поэтических образов. Конкуренция делала «из каждого
подразделения труда как бы суверенную область, в которой каждый индивид
проявлял свою силу и свою независимость». Монополия есть «оплот для
каждой конкурирующей индивидуальности». «Суверенная область» звучит по меньшей
мере так же хорошо, как и «оплот».
Г-н Прудон говорит только о современной
монополии, порожденной конкуренцией. Но всем известно, что конкуренция была
порождена феодальной монополией. Следовательно, первоначально конкуренция была
противоположностью монополии, а не монополия противоположностью конкуренции.
Поэтому современная монополия не есть простой антитезис, а является, наоборот,
настоящим синтезом.
Тезис: Феодальная монополия, предшествовавшая конкуренции.
Антитезис: Конкуренция.
Синтез: Современная монополия, которая, поскольку она предполагает
господство конкуренции, представляет собой отрицание феодальной монополии и в
то же время, поскольку она является монополией, отрицает конкуренцию.
Таким образом, современная монополия,
буржуазная монополия, есть монополия синтетическая, отрицание отрицания,
единство противоположностей. Она есть монополия в чистом, нормальном,
рациональном виде. Г-н Прудон впадает в противоречие со своей собственной
философией, принимая буржуазную монополию за монополию в ее грубом, упрощенном,
противоречивом, судорожном состоянии. Г-н Росси, которого г-н Прудон
неоднократно цитирует по вопросу о монополии, повидимому, лучше понял
синтетический характер буржуазной монополии. В своем «Курсе политической
экономии» он проводит различие между искусственными и естественными
монополиями. Феодальные монополии, говорит он, — искусственны, т. е.
произвольны; буржуазные же монополии — естественны, т. е. рациональны.
Монополия — хорошая вещь, рассуждает г-н
Прудон, потому что она представляет собой экономическую категорию, эманацию
«безличного разума человечества». Конкуренция тоже хорошая вещь, потому что
она, в свою очередь, является экономической категорией. Но что нехорошо, так
это реальность монополии и реальность конкуренции. А еще хуже то, что монополия
и конкуренция пожирают друг друга. Что делать? Стараться найти синтез этих двух
вечных идей, исторгнуть его из недр божества, где он хранится с незапамятных
времен.
В практической жизни мы находим не только
конкуренцию, монополию и их антагонизм, но также и их синтез, который есть не
формула, а движение. Монополия производит конкуренцию, конкуренция производит
монополию. Монополисты конкурируют между собой, конкуренты становятся
монополистами. Если монополисты ограничивают взаимную конкуренцию посредством
частичных ассоциаций, то усиливается конкуренция между рабочими; и чем более
растет масса пролетариев по отношению к монополистам данной нации, тем
разнузданнее становится конкуренция между монополистами различных наций.
Синтез заключается в том, что монополия может держаться лишь благодаря тому,
что она постоянно вступает в конкурентную борьбу.
Чтобы диалектически вывести налоги, которые
следуют за монополией, г-н Прудон рассказывает нам о социальном
гении. Этот гений бесстрашно шествует по своему зигзагообразному
пути,
«...идет уверенным шагом, без раскаяния
и без остановки; дойдя до угла монополии, он бросает меланхолический
взгляд назад и, после глубокого размышления, облагает налогами все предметы
производства и создает целую административную организацию для того, чтобы все
должности были отданы пролетариату и оплачивались монополистами».
Что сказать об этом гении, совершающем
натощак зигзагообразные прогулки? И что сказать об этой прогулке, не имеющей иной
цели, как раздавить буржуа налогами, тогда как налоги служат именно средством
сохранения за буржуазией положения господствующего класса?
Чтобы дать читателю некоторое понятие о
способе обращения г-на Прудона с экономическими деталями, достаточно будет
сказать, что, по его мнению, налог на потребление был установлен в целях
равенства и для оказания помощи пролетариату.
Налог на потребление достиг своего полного
развития лишь с утверждением господства буржуазии. В руках промышленного
капитала, т. е. трезвого и бережливого богатства, которое сохраняется,
воспроизводится и увеличивается путем непосредственной эксплуатации труда,
налог на потребление служил средством эксплуатации легкомысленного, веселого и
расточительного богатства феодальной знати, занимавшейся одним лишь
потреблением. Джемс Стюарт в своем сочинении «Исследование о началах
политической экономии», опубликованном за десять лет до появления книги А.
Смита, очень хорошо изобразил эту первоначальную цель налога на потребление.
«В неограниченной монархии», — говорит он,
— «государи относятся как бы с некоторого рода завистью к росту богатств и
поэтому взимают налоги с тех, кто богатеет, — облагают производство. При
конституционном же правлении налоги падают главным образом на тех, кто беднеет,
— облагается потребление. Так, монархи налагают подать на промышленность...
Например, подушная подать и налог на недворянское имущество пропорциональны
предполагаемому богатству плательщиков. Каждый облагается соразмерно той
прибыли, которую, согласно предположению, он получает. При конституционных
формах правления налоги обычно взимаются с потребления. Каждый облагается соразмерно
величине своих расходов».
Что касается логической
последовательности появления — в разуме г-на Прудона — налогов, торгового
баланса и кредита, то мы заметим только, что английская буржуазия, установив
при Вильгельме Оранском свой политический режим, сразу создала новую налоговую
систему, государственный кредит и систему покровительственных пошлин, как
только она получила возможность свободно развивать условия своего
существования.
Этих кратких замечаний совершенно
достаточно, чтобы дать читателю верное представление о глубокомысленных
рассуждениях г-на Прудона по вопросам о полиции или налогах, о торговом
балансе, кредите, коммунизме и народонаселении. Можно поручиться, что никакая,
даже самая снисходительная, критика не станет серьезно заниматься главами,
посвященными этим вопросам.
§IV. ЗЕМЕЛЬНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ ИЛИ ЗЕМЕЛЬНАЯ РЕНТА
В каждую историческую эпоху собственность
развивалась различно и при совершенно различных общественных отношениях.
Поэтому определить буржуазную собственность — это значит не что иное, как дать
описание всех общественных отношений буржуазного производства.
Стремиться дать определение собственности
как независимого отношения, как особой категории, как абстрактной и вечной идеи
значит впадать в метафизическую или юридическую иллюзию.
Хотя г-н Прудон и делает вид, будто говорит
о собственности вообще, но он рассуждает лишь о земельной собственности, о
земельной ренте.
«Происхождение ренты, так же как я
собственности, лежит, так сказать, за пределами экономики: оно коренится в
психологических и моральных соображениях, стоящих лишь в весьма отдаленной
связи с производством богатств» (т. II, стр. 269).
Таким образом, г-н Прудон признает свою
неспособность понять экономические причины возникновения ренты и собственности.
Он сознается, что эта неспособность принуждает его прибегать к соображениям
психологического и морального порядка, которые, находясь действительно в весьма
отдаленной связи с производством богатств, тесно связаны, однако, с узостью его
исторического кругозора. Г-н Прудон утверждает, что в происхождении собственности
есть нечто мистическое и таинственное. Но приписывать
происхождению собственности таинственность, т. е. превращать в тайну отношение
самого производства к распределению орудий производства, — не значит ли это,
говоря языком г-на Прудона, отказываться от всяких притязаний на экономическую
науку?
Г-н Прудон
«ограничивается напоминанием, что в седьмую эпоху
экономической эволюции» — в эпоху кредита, — «когда действительность
была вытеснена фикцией и человеческой деятельности грозила опасность потеряться
в пустоте, явилась необходимость крепче привязать человека к природе, и
рента была ценой этого нового договора» (т. II, стр. 265).
Человек с сорока экю предчувствовал, очевидно, появление
чего-то вроде г-на Прудона: «Воля ваша, господин создатель: каждый — хозяин в
своем мире, но вы никогда не уверите меня, чтобы мир, в котором мы живем, был
из стекла». В вашем мире, где кредит был средством потеряться в пустоте, быть
может, и явилась необходимость в земельной собственности, чтобы привязать
человека к природе. Но в мире действительного производства, где земельная
собственность всегда предшествует кредиту, horror vacui {боязнь пустоты} г-на
Прудона не мог бы иметь места.
Каково бы ни было происхождение ренты,
поскольку она существует, она становится предметом резкого спора между фермером
и земельным собственником. Каков же конечный результат этого спора, или,
другими словами, какова средняя величина ренты? Вот что говорит г-н Прудон:
«Теория Рикардо отвечает на этот вопрос. В
начало общественной жизни, когда человек, новичок на земле, имел перед собой
только огромные леса, когда земли было много, а промышленность только
зарождалась, рента должна была равняться нулю. Еще невозделанная трудом земля
была полезной вещью, а не меновой стоимостью, она была общей, но не
общественной. Мало-помалу, вследствие увеличения числа семей и прогресса
земледелия, земля начала приобретать цену. Труд сообщил почве ее стоимость, и
отсюда родилась рента. Каждое поле ценилось тем выше, чем больше плодов
приносило оно при равном количестве труда; поэтому собственники всегда
стремились присвоить себе все количество приносимых землей продуктов, за
вычетом заработка фермера, т. е. за вычетом издержек производства. Таким
образом, собственность неотступно следует за трудом, чтобы отнимать у него все
то количество продуктов, которое превосходит действительные издержки
производства. В то время как собственник исполняет мистическую обязанность и по
отношению к землепашцу является представителем общественного коллектива, фермер
в предначертаниях провидения есть не более как несущий ответственность
работник, обязанный давать обществу отчет во всем полученном им сверх
следуемого ему по праву заработка... По существу своему и по своему назначению
рента является, следовательно, орудием распределяющей справедливости, одним из
многочисленных средств, употребляемых экономическим гением для достижения
равенства. Это — огромный кадастр, составляемый с противоположных точек зрения
собственниками и фермерами — при невозможности тайного сговора между ними —
ради высшей цели, причем конечным результатом такого кадастра должно быть
уравнение владения землей между землепользователями и промышленниками... Нужна
была вся магическая сила собственности, чтобы вырвать у землепашца излишек
продукта, на который он не мог не смотреть, как на свой собственный, считая
себя единственным его творцом. Рента, или, лучше сказать, земельная собственность,
сокрушила земледельческий эгоизм и породила солидарность, которую не могла бы
создать никакая сила, никакой раздел земель... В настоящее время, когда
моральный результат собственности достигнут, остается произвести распределение
ренты».
Весь этот набор громких слов сводится
прежде всего к следующему: Рикардо говорит, что мера ренты определяется
излишком цены земледельческих продуктов над издержками их производства, включая
в эти издержки обычную прибыль и обычный процент на капитал. Г-н Прудон
поступает лучше: он заставляет вмешаться в дело собственника, появляющегося как
deus ex machina {неожиданно появляющееся лицо, которое спасает положение}, чтобы вырвать у землепашца весь
излишек его продукта над издержками производства. Он прибегает к вмешательству
собственника, чтобы объяснить собственность, к вмешательству получателя ренты,
чтобы объяснить ренту. Он отвечает на вопрос тем, что повторяет подлежащую
объяснению категорию с прибавлением к ней еще одного слога {Propriété
(собственность) объясняется вмешательством propriétaire (собственника),
rente (рента) - вмешательством rentier (получателя ренты)}.
Заметим еще, что, определяя земельную
ренту различием в плодородии почвы, г-н Прудон приписывает ей новое
происхождение, так как, прежде чем стали ценить землю по различной степени ее
плодородия, она «не была», по мнению г-на Прудона, «меновой стоимостью, а была
общей». Куда же девалась прудоновская фикция ренты, порожденной необходимостью
вернуть к земле человека, который готов был потеряться в
бесконечной пустоте?
Освободим теперь учение Рикардо от тех
провиденциальных, аллегорических и мистических фраз, в которые так старательно
облек его г-н Прудон.
Рента, в рикардовском смысле, есть
земельная собственность в буржуазном состоянии, т. е. феодальная собственность,
подчинившаяся условиям буржуазного производства.
Мы видели, что, по учению Рикардо, цена
всех предметов определяется, в последнем счете, издержками производства,
включая сюда предпринимательскую прибыль; другими словами, она определяется
количеством затраченного рабочего времени. В промышленном производстве цена
продукта, полученного при затрате наименьшего количества труда, определяет цену
всех остальных товаров того же рода, так как количество наиболее дешевых и
наиболее производительных орудий производства может быть увеличено до
бесконечности, а свободная конкуренция необходимо создает рыночную цену, т. е.
создает одну общую цену для всех продуктов одного и того же рода.
В сельскохозяйственном же производстве
цена всех продуктов одного и того же рода определяется, наоборот, ценою
продукта, произведенного при затрате наибольшего количества труда. Прежде
всего, здесь нельзя, как в промышленном производстве, увеличивать по желанию
количество орудий производства одинаковой степени производительности, т. е.
количество земель одинаковой степени плодородия. Затем постепенный рост
народонаселения приводит здесь к эксплуатации земель более низкого качества или
к новым капиталовложениям и прежние участки, соответственно менее
производительным, чем первоначальные капиталовложения. В том и другом случае
тратится большее количество труда для получения сравнительно меньшего количества
продуктов. Так как необходимость в этом увеличившемся труде создана
потребностями населения, то продукт земельного участка, потребовавшего более
дорогой обработки, непременно находит себе вынужденный сбыт, как и продукт
земельного участка, обработка которого обходится дешевле. А так как конкуренция
нивелирует рыночные цены, то продукты лучшего участка будут продаваться так же
дорого, как и продукты худшего участка. Этот-то излишек в цене продуктов,
собранных с лучшего участка, над издержками их производства и составляет ренту.
Если бы всегда имелись под рукой земли одинаковой степени плодородия; если бы в
земледелии можно было, так же как в промышленности, постоянно прибегать к менее
дорогим и более производительным машинам, или если бы последующие вложения
капитала в землю приносили столько же, как и первые, то цена земледельческих
продуктов определялась бы себестоимостью товаров, произведенных при помощи
наилучших орудий производства, как мы это видели в отношении цены промышленных
продуктов. Но тогда исчезла бы и рента.
Для того чтобы теория Рикардо была вообще
верна, необходимо, чтобы капиталы могли свободно прилагаться к различным
отраслям производства; чтобы сильно развитая конкуренция между капиталистами
привела прибыль к одному уровню; чтобы фермер превратился в обыкновенного
капиталистического предпринимателя, который требует на свой капитал, вложенный
им в земельные участки более низкого качества, прибыль, равную той, которую он
мог бы извлечь из своего капитала в любой отрасли промышленности; чтобы
обработка земли велась по системе крупного производства; чтобы, наконец, сам
земельный собственник добивался получения дохода лишь в денежной форме.
Возможно такое положение, как это имеет
место в Ирландии, что рента еще не существует, хотя сдача земель в аренду
достигла крайнего развития. Так как рента является избытком не только над
заработной платой, но и над предпринимательской прибылью, то она не может
существовать там, где доход землевладельца является просто вычетом из
заработной платы.
Итак, рента не только не превращает
землепользователя, фермера в простого работника и не «вырывает у
землепашца излишек продукта, на который он не может не смотреть как на свой
собственный», но ставит перед земельным собственником — вместо раба,
крепостного, оброчного крестьянина или наемного батрака — капиталистического
предпринимателя. С тех пор как земельная собственность конституировалась в
качестве источника ренты, землевладелец получает в свою пользу лишь излишек
сверх издержек производства, определяемых не только заработной платой, но также
и предпринимательской прибылью. Следовательно, именно у землевладельца рента
вырвала часть его доходов. Прошло много времени, прежде чем феодальный
арендатор был вытеснен капиталистическим предпринимателем. В Германии, например,
такое превращение началось лишь в последней трети XVIII века, и лишь в Англии эти отношения между
капиталистическим предпринимателем и земельным собственником достигли своего
полного развития.
Пока существовал только землепашец г-на
Прудона, ренты не было. Но раз существует рента, землепашец является уже не
фермером, а рабочим, землепашцем фермера. Принижение работника до роли простого
рабочего, поденщика, наемного батрака, работающего на капиталистического
предпринимателя; появление капиталистического предпринимателя, эксплуатирующего
землю на таких же основаниях, как любую фабрику; превращение земельного
собственника из маленького государя в обыкновенного ростовщика — вот различные
отношения, выражаемые рентой.
Рента, в рикардовском смысле, есть превращение
патриархального земледелия в коммерческое предприятие, приложение
предпринимательского капитала к земле, перенесение городской буржуазии в
деревню. Вместо того чтобы привязать человека к природе, рента только
связала эксплуатацию земли с конкуренцией. Конституировавшись в качестве
источника ренты, земельная собственность сама является уже результатом
конкуренции, так как с этих пор она попадает в зависимость от рыночной
стоимости земледельческих продуктов. В качестве ренты земельная собственность
теряет свою неподвижность и становится предметом торговли. Рента возможна лишь
с того момента, когда развитие городской промышленности и возникшая в
результате этого развития общественная организация заставляют земельного
собственника стремиться к одной лишь коммерческой прибыли, к одному только
денежному доходу от своих земледельческих продуктов и приучают его видеть в его
земельной собственности всего лишь машину, чеканящую ему деньги. Рента до такой
степени оторвала земельного собственника от земли, от природы, что он может
даже вовсе не знать своих земельных владений, как это бывает в Англии. Что же
касается фермера, капиталистического предпринимателя и сельскохозяйственного
рабочего, то они не более привязаны к земле, из которой они извлекают доход,
чем фабрикант и фабричный рабочий привязаны к тому хлопку или к той шерсти,
которую они обрабатывают; привязанность они чувствуют лишь к цене своего
хозяйства, к денежному доходу. Отсюда иеремиады реакционных партий, которые
жаждут возвращения феодализма, доброй патриархальной жизни, простых нравов и
великих добродетелей наших предков. Подчинение земли тем же законам, которые
управляют и всякой другой промышленностью, служит и всегда будет служить
предметом небескорыстных сожалений. Итак, рента, можно сказать, была той
движущей силой, которая втянула идиллию в историческое движение.
Предположив буржуазное производство как
необходимое условие существования ренты, Рикардо тем не менее применяет свое
понятие о ренте к земельной собственности всех времен и народов. Это — общее
заблуждение всех экономистов, которые выдают отношения буржуазного производства
за вечные категории.
От приписываемой ренте провиденциальной
цели — превращения землепашца в несущего ответственность работника —
г-н Прудон переходит к уравнительному распределению ренты.
Рента образуется, как мы это только что
видели, в результате равенства цен на продукты, полученные с участков
земли неравного плодородия, так что гектолитр зерна, стоивший 10 франков,
продается за 20 франков, если издержки производства на земле низшего качества
достигают 20 франков.
Пока необходимость принуждает потребителей
покупать все земледельческие продукты, доставленные на рынок, их рыночная цена
определяется издержками производства наиболее дорогих продуктов. Именно это
уравнивание цен, вытекающее из конкуренции, а вовсе не из различия в плодородии
почвы, доставляет собственнику лучшей земли 10 франков ренты с каждого проданного
его фермером гектолитра.
Предположим на минуту, что цена зерна
определяется количеством рабочего времени, необходимого для его производства;
тогда гектолитр зерна, собранный с земли лучшего качества, будет продаваться по
10 франков, между тем как гектолитр, собранный с земли худшего качества, будет
стоить 20 франков. Если принять это допущение, то средняя рыночная цена будет
15 франков, тогда как по закону конкуренции она составляет 20 франков. Если бы
средняя цена равнялась 15 франкам, то не могло бы быть ни уравнительного, ни
какого-либо иного распределения ренты, так как не было бы и самой ренты. Рента потому
только и существует, что гектолитр зерна, стоящий производителю 10 франков,
продается за 20 франков. Г-н Прудон предполагает равенство рыночных цен при
неравных издержках производства, для того чтобы прийти к уравнительному
распределению продукта неравенства.
Мы понимаем, почему такие экономисты, как
Милль, Шербюлье, Хильдич и др., требовали присвоения ренты государством и
употребления ее для замены налогов. Это было лишь открытым выражением ненависти
промышленного капиталиста к земельному собственнику, являющемуся в его глазах
бесполезным и излишним в общем ходе буржуазного производства.
Но заставить сначала платить по 20 франков
за гектолитр зерна, чтобы заняться затем общим распределением тех лишних 10
франков, которые были взяты с потребителей, — этого действительно совершенно
достаточно для того, чтобы социальный гений меланхолически отправился
шествовать по своему зигзагообразному пути и разбил себе голову о первый
попавшийся угол.
Рента становится под пером г-на Прудона
«огромным кадастром, составляемым с
противоположных точек зрения собственниками и фермерами... ради высшей цели,
причем конечным результатом такого кадастра должно быть уравнение владения
землей между землепользователями и промышленниками».
Только в условиях современного общества
тот или иной создаваемый рентой кадастр может иметь какое-нибудь практическое
значение.
Но мы уже показали, что арендная плата,
уплачиваемая фермером земельному собственнику, является более или менее точным
выражением ренты лишь в странах, наиболее развитых в промышленном и торговом
отношении. Да и тут в арендную плату включается часто процент на вложенный в
землю капитал. Местоположение земельных участков, соседство городов и многие
другие обстоятельства влияют на размер арендной платы и видоизменяют ренту.
Этих неопровержимых доводов было бы достаточно, чтобы доказать неточность
кадастра, основанного на ренте.
С другой стороны, рента не может служить и
постоянным показателем степени плодородия данного участка земли, так как
современное применение химии беспрестанно меняет природу почвы, а геологические
знания начинают именно в настоящее время опрокидывать все старые оценки сравнительного
плодородия. Лишь около двадцати лет тому назад началась разработка обширных земель
в восточных графствах Англии, остававшихся до тех пор необработанными
вследствие недостаточного знания взаимоотношений между гумусом и составом
подпочвы.
Таким образом, история не только не дает
нам в ренте готового кадастра, но постоянно изменяет и полностью опрокидывает
все уже существующие кадастры.
Наконец, плодородие вовсе не в такой
степени является естественным качеством почвы, как это может показаться: оно
тесно связано с современными общественными отношениями. Земля может быть очень
плодородной для обработки под хлеб, и тем не менее рыночные цены могут побудить
земледельца превратить ее в искусственный луг и сделать, таким образом,
неплодородной.
Г-н Прудон изобрел свой кадастр, не
имеющий даже того значения, какое имеет обыкновенный кадастр, лишь для того,
чтобы воплотить в нем провиденциально-уравнительную цель ренты.
«Рента», — продолжает г-н Прудон, — «есть
процент, который платят за никогда не уничтожающийся капитал, т. е. за землю. А
так как материальный состав этого капитала не может быть увеличен, но может
лишь бесконечно улучшаться в отношении способа использования, то отсюда
вытекает, что, в то время как вследствие изобилия капиталов процент или прибыль
от ссуды (mutuum)
имеет тенденцию постоянно уменьшаться, рента стремится к постоянному увеличению
благодаря усовершенствованию производства, ведущему к улучшению обработки
земли... Такова рента в своей сущности» (т. II, стр. 265).
На этот раз г-н Прудон видит в ренте все
признаки процента, с тем лишь отличием, что она является процентом на особого
рода капитал. Этот капитал есть земля, капитал вечный, «материальный состав
которого не может быть увеличен, но может лишь бесконечно улучшаться в
отношении способа использования». В ходе развития цивилизации процент имеет
постоянную тенденцию к понижению, рента же постоянно стремится к повышению.
Процент падает в силу изобилия капиталов, рента повышается вследствие внесенных
в производство усовершенствований, результатом которых являются все лучшие и
лучшие способы использования земли.
Таково мнение г-на Прудона в своей
сущности.
Рассмотрим прежде всего, в какой мере
правомерно называть ренту процентом на капитал.
Для самого земельного собственника рента
есть процент на тот капитал, который заплачен им за землю или мог бы быть выручен
при ее продаже. Но, продавая или покупая землю, он продает или покупает только
ренту. Цена, которую он платит за приобретение ренты, соразмеряется с общим
уровнем процента и не имеет ничего общего с самой природой ренты. Процент на
капиталы, вложенные в землю, обыкновенно ниже процента на капиталы, помещенные
в промышленные предприятия или в торговлю. Таким образом, если не отличать от
самой ренты процента, приносимого землей ее собственнику, то окажется, что
процент с земли-капитала падает еще ниже процента с других капиталов. Но речь
идет не о продажной или покупной цене ренты, не об ее рыночной стоимости, не о
ренте капитализированной, а о ренте самой по себе.
Арендная плата, кроме ренты в собственном
смысле, может еще заключать в себе процент на капитал, вложенный в землю. В
таком случае эту часть арендной платы земельный собственник получает не в
качестве земельного собственника, а в качестве капиталиста. Это, однако, не та
рента, в собственном смысле слова, о которой у нас должна идти речь.
Пока землей не пользуются как средством
производства, она не представляет собой капитала. Количество земли-капитала
может увеличиваться точно так же, как и количество всех других орудий
производства. Мы ничего не прибавляем к ее материальному составу, употребляя
выражение г-на Прудона, но увеличиваем количество земель, служащих орудием
производства. Одним только новым вложением капиталов в участки земли, уже
превращенные в средства производства, люди увеличивают землю-капитал без
всякого увеличения материи земли, т. е. пространства земли. Под материей земли
г-н Прудон понимает землю в ее пространственных границах. Что касается
вечности, приписываемой им земле, то мы ничего не имеем против присвоения ей,
как материи, этого качества. Но земля-капитал не более вечна, чем всякий другой
капитал.
Золото и серебро, приносящие процент, так
же прочны и вечны, как земля. Если цена золота и серебра падает, в то время как
цена земли растет, то этим земля ни в коем случае не обязана своей более или
менее вечной природе.
Земля-капитал есть основной капитал, но
основной капитал так же изнашивается, как и оборотные капиталы. Улучшения,
применяемые к земле, требуют, чтобы их воспроизводили и поддерживали; они
служат лишь известное время и в этом отношении подобны всем другим улучшениям,
которыми пользуются для превращения материи в средство производства. Если бы
земля-капитал была вечной, то некоторые местности имели бы совсем иной вид, чем
теперь; римская Кампанья, Сицилия и Палестина оставались бы во всем блеске их
былого процветания.
Бывают даже такие случаи, когда
земля-капитал может исчезнуть при сохранении внесенных в нее улучшений.
Во-первых, это случается каждый раз, когда
рента, в собственном смысле слова, уничтожается вследствие конкуренции новых,
более плодородных земель; во-вторых, улучшения, имевшие ценность в известную эпоху,
теряют ее с того момента, когда развитие агрономии делает их всеобщими.
Представителем земли-капитала является не
земельный собственник, а фермер. Доход, приносимый землей как капиталом, — это
не рента, а процент и предпринимательская прибыль. Есть земли, которые приносят
этот процент и эту прибыль, не принося ренты.
Словом, земля, поскольку она приносит
процент, есть земля-капитал, но как земля-капитал она не дает ренты, не
образует земельной собственности. Рента является результатом тех общественных
отношений, при которых совершается эксплуатация земли. Она не может быть
следствием более или менее прочной, более или менее долговечной природы земли.
Рента обязана своим происхождением обществу, а не почве.
По мнению г-на Прудона, «улучшение
обработки земли» — следствие «усовершенствования производства» — составляет
причину постоянного возрастания ренты. Это улучшение, наоборот, заставляет ее
периодически падать.
В чем состоит вообще всякое улучшение, все
равно — в земледелии или промышленности? В том, чтобы производить больше с
помощью того же количества труда, в том, чтобы производить столько же и даже
больше с помощью меньшего количества труда. Благодаря таким улучшениям фермер
избавлен от необходимости употреблять большее количество труда для получения
сравнительно меньшего продукта. Ему нет тогда надобности прибегать к обработке
земель низшего качества, и его последовательные капиталовложения в одну и ту же
землю остаются одинаково производительными. Таким образом, эти улучшения не
только не поднимают ренту, как утверждает г-н Прудон, но составляют, наоборот,
временные препятствия к ее повышению.
Английские землевладельцы XVII века настолько хорошо понимали ату истину,
что боролись против успехов земледелия, опасаясь уменьшения своих доходов. (См.
Петти, английского экономиста времен Карла II.)
§V. СТАЧКИ И КОАЛИЦИИ РАБОЧИХ
«Всякое движение, направленное к повышению
заработной платы, не может привести ни к чему иному, кроме повышения цены на
хлеб, вино и т. д., т. е. к росту нужды. Ибо что такое заработная плата? Это
себестоимость хлеба» и т. д., «это полная цена всех вещей. Пойдем еще дальше.
Заработная плата есть пропорциональность элементов, составляющих богатство и
каждый день потребляемых в целях воспроизводства массой рабочих. Поэтому
удвоить заработную плату... значило бы выдать каждому производителю часть,
превышающую его продукт, что само по себе представляет противоречие. Если же
повышение захватит лишь небольшое число отраслей производства, то оно вызовет
всеобщее расстройство обмена, одним словом, рост нужды... Я утверждаю,
что за стачками, вызвавшими увеличение заработной платы, не может не
последовать всеобщее повышение цен; это так же верно, как дважды два —
четыре» (Прудон, т. I,
стр. 110 и 111).
Мы отрицаем все эти положения за исключением
одного: что дважды два — четыре.
Во-первых, не может быть всеобщего
повышения цен. Если цена всех предметов удваивается одновременно с
удвоением заработной платы, то от этого не происходит никакого изменения цен, а
изменяются лишь словесные выражения.
Во-вторых, общее повышение заработной
платы никогда не может привести к более или менее общему вздорожанию товаров. В
самом деле, если бы все отрасли производства употребляли одинаковое количество
рабочих по отношению к своему основному капиталу, или к применяемым в этих
отраслях орудиям труда, то всеобщее повышение заработной платы повело бы к
всеобщему понижению прибыли, рыночная же цена товаров не потерпела бы никакого
изменения.
Но так как отношение ручного труда к
основному капиталу неодинаково в различных отраслях производства, то все
отрасли, употребляющие сравнительно больший основной капитал и меньшее число
рабочих, принуждены будут рано или поздно понизить цену своих товаров. В
противном случае, если бы цена их товаров не понизилась, то их прибыль поднялась
бы выше общего уровня прибылей. Ведь машины не получают заработной платы.
Поэтому общее повышение заработной платы было бы менее чувствительно для
отраслей производства, употребляющих сравнительно с другими больше машин и
меньше рабочих. Но превышение теми или другими прибылями общего уровня, при постоянном
стремлении конкуренции к их уравниванию, могло бы быть только временным. Таким
образом, не считая некоторых колебаний, общее повышение заработной платы повело
бы не к всеобщему повышению цен, как утверждает г-н Прудон, а к частичному их
понижению, т. е. к понижению рыночной цены товаров, изготовляемых
преимущественно при помощи машин.
Повышение и понижение прибыли и заработной
платы выражают лишь ту пропорцию, в которой капиталисты и рабочие участвуют в
продукте рабочего дня, вовсе не влияя в большинстве случаев на цену продукта.
Но чтобы «стачки, вызвавшие увеличение заработной платы, вели к всеобщему
повышению цен и даже к росту нужды», — это одна из тех идей, которые могут
зародиться лишь в мозгу непонятого поэта.
В Англии стачки постоянно служили поводом
к изобретению и применению тех или иных новых машин. Машины были, можно
сказать, оружием капиталистов против возмущений квалифицированных рабочих.
Величайшее изобретение новейшей промышленности — self-acting mule {сельфактор
(автоматическая прядильная машина} — вывело из строя возмутившихся прядильщиков. Даже если бы
единственным результатом коалиций и стачек были направленные против них усилия
изобретательской мысли в области механики, то и в этом случае коалиции и стачки
оказывали бы громадное влияние на развитие промышленности.
«Я», — продолжает г-н Прудон, — «читаю в
статье г-на Леона Фоше, напечатанной... в сентябре 1845г., что с некоторого
времени английские рабочие потеряли вкус к коалициям — прогресс, с
которым их, конечно, можно только поздравить, — но что это улучшение морального
состояния рабочих является по преимуществу следствием их экономического
просвещения. «Не от фабрикантов зависит заработная плата, — воскликнул на
митинге в Болтоне один прядильщик. — В периоды депрессии хозяева выполняют, так
сказать, только роль кнута в руках необходимости и должны волей или неволей
наносить удары. Регулирующим принципом является отношение между спросом и
предложением, а над ним хозяева не властны»... В добрый час», — восклицает г-н
Прудон, — «вот, наконец, хорошо выдрессированные, образцовые рабочие» и т. д.,
и т. д., и т. д. «Этой беды еще только недоставало Англии; но через пролив она
не перейдет» (Прудон, т. 1 стр. 261 и 262).
Из всех английских городов именно в
Болтоне радикализм наиболее развит. Рабочие Болтона известны как самые крайние
революционеры. Во время имевшей место в Англии широкой агитационной кампании за
отмену хлебных законов английские фабриканты не считали возможным бороться с
земельными собственниками, не выдвигая вперед рабочих. Но так как интересы
рабочих не менее противоположны интересам фабрикантов, чем интересы фабрикантов
интересам земельных собственников, то фабриканты, естественно, должны были
терпеть поражения на митингах рабочих. Что же сделали фабриканты? Они
организовали показные митинги с участием главным образом фабричных мастеров,
небольшого числа преданных им рабочих и друзей торговли в собственном
смысле этого слова. Когда затем настоящие рабочие пытались принять участие в
этих митингах, как это было в Болтоне и Манчестере, чтобы протестовать против
таких поддельных демонстраций, то им запретили вход под тем предлогом, что это
— ticket-meeting. Под этим словом подразумевают митинги,
на которые допускаются лишь лица, имеющие входные билеты. Между тем афиши,
расклеенные на стенах, объявляли о публичных митингах. Всякий раз, когда
происходили эти митинги, газеты фабрикантов давали напыщенные и подробные
отчеты о произносившихся там речах. Нечего и говорить, что эти речи
произносились фабричными мастерами. Лондонские газеты перепечатывали их слово в
слово. Г-н Прудон имел несчастье принять фабричных мастеров за рядовых рабочих,
и он им строго-настрого запрещает переплывать пролив.
Если в 1844 и 1845г. стало меньше слышно о
стачках, чем в предыдущие годы, то это потому, что 1844 и 1845г. явились
первыми годами процветания английской промышленности после 1837 года. И тем не
менее ни один из тред-юнионов не распался.
Послушаем теперь болтонских фабричных
мастеров. По их словам, фабриканты не имеют власти над заработной платой,
потому что не от них зависит цена продукта; а цена продукта не зависит от них
потому, что они не имеют власти над мировым рынком. На этом основании они
давали понять, что не следует устраивать коалиций с целью вырвать у хозяев
увеличение заработной платы. Г-н Прудон, наоборот, запрещает коалиции из
опасения, чтобы они не привели к повышению заработной платы и не вызвали
всеобщий рост нужды. Нет надобности указывать, что в одном пункте между
фабричными мастерами и г-ном Прудоном существует самое трогательное согласие: в
том, что повышение заработной платы равносильно повышению цены продуктов.
Но действительно ли досада г-на Прудона
вызвана опасением роста нужды? Нет. Он сердится на болтонских фабричных
мастеров просто за то, что они определяют стоимость спросом а предложением и
нимало не заботятся о конституированной стоимости, о стоимости,
достигшей конституированного состояния, о конституировании стоимости, включая
сюда постоянную обмениваемость и все остальные пропорциональности
отношений и отношения пропорциональности, выступающие бок о бокс
провидением.
«Стачка рабочих противозаконна; это
говорит не только уголовный кодекс, но также и экономическая система и
необходимость установленного порядка... Свобода каждого отдельного рабочего
располагать своей личностью и своими руками может быть терпима, но общество не
может позволить рабочим прибегать посредством коалиций к насилию над
монополией» (т. I,
стр. 334 и 335).
Г-н Прудон хочет выдать статью французского
уголовного кодекса за необходимый и всеобщий результат отношений буржуазного
производства.
В Англии коалиции дозволены актом
парламента, и именно экономическая система вынудила парламент утвердить такой
закон. Когда в 1825г., при министре Хаскиссоне, парламент должен был изменить
законодательство, чтобы привести его в большее соответствие с порядком вещей,
созданным свободной конкуренцией, он не мог не отменить всех законов, запрещавших
коалиции рабочих. Чем сильнее развиваются современная промышленность и
конкуренция, тем больше имеется элементов, вызывающих появление коалиций и
способствующих их деятельности, а когда коалиции становятся экономическим
фактом, с каждым днем приобретающим все большую устойчивость, они неизбежно
вскоре же становятся и правовым фактом.
Поэтому соответствующая статья
французского уголовного кодекса доказывает самое большее только то, что во
время Учредительного собрания и при империи современная промышленность и
конкуренция не были еще достаточно развиты.
Экономисты и социалисты {То есть социалисты того времени: фурьеристы во Франции, оуэнисты
в Англии. – Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885г} согласны между собой в одном-единственном
пункте — в осуждении коалиций. Только они различно мотивируют свой приговор.
Экономисты говорят рабочим: Не
объединяйтесь в коалиции. Объединяясь в коалиции, вы нарушаете регулярную
работу промышленности, мешаете фабрикантам удовлетворять заказчиков, вносите
расстройство в торговлю и ускоряете введение машин, которые, делая бесполезной
часть вашего труда, принуждают вас тем самым соглашаться на еще более низкую
заработную плату. К тому же ваши усилия напрасны. Ваша заработная плата всегда
будет определяться отношением между спросом на рабочие руки и их предложением;
возмущение против вечных законов политической экономии так же смешно, как и
опасно.
Социалисты говорят рабочим: Не
объединяйтесь в коалиции, так как, в конечном счете, что вы этим выиграете?
Повышение заработной платы? Экономисты докажут вам с полной очевидностью, что
даже в случае успеха за кратковременным выигрышем нескольких грошей последует
уменьшение заработной платы уже навсегда. Искусные калькуляторы докажут вам,
что потребовались бы многие годы, чтобы увеличение заработной платы могло
возместить вам хотя бы те издержки, которые были необходимы для организации и
поддержки коалиций. Мы же, в качестве социалистов, скажем вам, что даже
независимо от этого денежного вопроса вы и при коалициях не станете в меньшей
степени рабочими, а хозяева всегда останутся хозяевами в будущем, как были ими
в прошлом. Итак, никаких коалиций, никакой политики, ибо устраивать коалиции не
значит ли это заниматься политикой?
Экономисты хотят, чтобы рабочие оставались
в обществе, каким оно сложилось к настоящему времени и каким оно было ими
записано и зафиксировано в их учебниках.
Социалисты советуют оставить в покое
старое общество, чтобы с тем большей легкостью войти в новое, уготованное ими с
такой предусмотрительностью.
Но, вопреки тем и другим, вопреки
учебникам и утопиям, коалиции ни на минуту не переставали прогрессировать и
расширяться вместе с развитием и ростом современной промышленности. В настоящее
время можно даже сказать, что степень развития коалиций в данной стране с
точностью указывает место, занимаемое ею в иерархии мирового рынка. Англия, где
промышленность достигла наивысшей степени развития, имеет также самые большие и
наилучшим образом организованные коалиции.
В Англии рабочие не ограничились
частичными коалициями, не имевшими другой цели, кроме преходящей стачки, и исчезавшими
вместе с ее прекращением. Были созданы постоянные коалиции, тред-юнионы,
которые служат оплотом рабочих в их борьбе против предпринимателей. Ныне все
эти местные тред-юнионы объединены в Национальную ассоциацию объединенных
профессий, насчитывающую уже 80000 членов и имеющую в Лондоне свой центральный
комитет. Организация этих стачек, коалиций, тред-юнионов шла одновременно с
политической борьбой рабочих, составляющих в настоящее время под именем чартистов
большую политическую партию.
Первые попытки рабочих к объединению всегда
принимают форму коалиций.
Крупная промышленность скопляет в одном
месте массу неизвестных друг другу людей. Конкуренция раскалывает их интересы.
Но охрана заработной платы, этот общий интерес по отношению к их хозяину, объединяет
их одной общей идеей сопротивления, коалиции. Таким образом, коалиция
всегда имеет двойную цель: прекратить конкуренцию между рабочими, чтобы они
были в состоянии общими силами конкурировать с капиталистом. Если первой целью
сопротивления являлась лишь охрана заработной платы, то потом, по мере того как
идея обуздания рабочих в свою очередь объединяет капиталистов, коалиции,
вначале изолированные, формируются в группы, и охрана рабочими их союзов против
постоянно объединенного капитала становится для них более необходимой, чем
охрана заработной платы. До какой степени это верно, показывает тот факт, что
рабочие, к крайнему удивлению английских экономистов, жертвуют значительной
частью своей заработной платы в пользу союзов, основанных, по мнению этих экономистов,
лишь ради заработной платы. В этой борьбе — настоящей гражданской войне —
объединяются и развиваются все элементы для грядущей битвы. Достигши этого
пункта, коалиция принимает политический характер.
Экономические условия превратили сначала
массу народонаселения в рабочих. Господство капитала создало для этой массы
одинаковое положение и общие интересы. Таким образом, эта масса является уже
классом по отношению к капиталу, но еще не для себя самой. В борьбе, намеченной
памп лишь в некоторых ее фазах, эта масса сплачивается, она конституируется как
класс для себя. Защищаемые ею интересы становятся классовыми интересами. Но
борьба класса против класса есть борьба политическая.
В истории буржуазии мы должны различать
две фазы: в первой фазе она складывается в класс в условиях господства
феодализма и абсолютной монархии; во второй, уже сложившись в класс, она
ниспровергает феодализм и монархию, чтобы из старого общества создать общество
буржуазное. Первая из этих фаз была более длительной и потребовала наибольших
усилий. Буржуазия тоже начала свою борьбу с частичных коалиций против феодалов.
Существует немало исследований,
изображающих различные исторические фазы, пройденные буржуазией, начиная с
городской самоуправляющейся общины до конституирования буржуазии как класса.
Но когда дело идет о том, чтобы дать себе
ясный отчет относительно стачек, коалиций и других форм, в которых пролетарии
на наших глазах осуществляют свою организацию как класса, то одних охватывает
подлинный страх, а другие афишируют трансцендентальное пренебрежение.
Существование угнетенного класса
составляет жизненное условие каждого общества, основанного на антагонизме
классов. Освобождение угнетенного класса необходимо подразумевает,
следовательно, создание нового общества. Для того чтобы угнетенный класс мог
освободить себя, нужно, чтобы приобретенные уже производительные силы и
существующие общественные отношения не могли долее существовать рядом. Из всех орудий производства наиболее
могучей производительной силой является сам революционный класс. Организация революционных элементов как
класса предполагает существование всех тех производительных сил, которые могли
зародиться в недрах старого общества.
Значит ли это, что после падения старого
общества наступит господство нового класса, выражающееся в новой политической
власти? Нет.
Условие освобождения рабочего класса
есть уничтожение всех классов; точно так же, как условием освобождения третьего
сословия, буржуазии, было уничтожение всех и всяческих сословий {о
сословиях здесь говорится в историческом смысле, как о сословиях феодального
государства, сословияз с определёнными и строго ограниченными привилегиями.
Буржуазная революция уничтожила сословия вместе с их привилегиями. Буржуазное
общество знает только классы. Поэтому
тот, кто называет пролетариат «четвёртым сословием», впадает в полнейшее противоречие
с историей. – Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885г.}.
Рабочий класс поставит, в ходе развития,
на место старого буржуазного общества такую ассоциацию, которая исключает
классы и их противоположность; не будет уже никакой собственно политической
власти, ибо именно политическая власть есть официальное выражение
противоположности классов внутри буржуазного общества.
А до тех пор антагонизм между
пролетариатом и буржуазией останется борьбой класса против класса, борьбой, которая,
будучи доведена до высшей степени своего напряжения, представляет собой полную
революцию. Впрочем, нужно ли удивляться, что общество, основанное на противоположности
классов, приходит, как к последней развязке, к грубому противоречию, к
физическому столкновению людей?
Не говорите, что социальное движение
исключает политическое движение. Никогда не бывает политического движения,
которое не было бы в то же время и социальным.
Только при таком порядке вещей, когда не
будет больше классов и классового антагонизма, социальные эволюции перестанут
быть политическими революциями. А до тех
пор накануне каждого всеобщего переустройства общества последним словом
социальной науки всегда будет:
«Битва или смерть; кровавая борьба или
небытие. Такова неумолимая постановка вопроса». (Жорж Санд.)