4. Новые
«Итак, кто во Христе, тот новая тварь;
древнее прошло, теперь всё новое» (Второе послание к коринфянам, 5, 17) (стр.
33).
При посредстве этого библейского изречения
древний мир действительно «прошёл», или, как собственно хотел выразиться святой
Макс, «весь вышел» {В оригинале на берлинском
диалекте (alle
jeworden)}, и мы, при помощи одного единственного
предложения, перескочили в новый, христианский, юношеский, монголообразный
«мир духа». Мы увидим, что и этот последний «весь выйдет» в самый короткий
срок.
«Если выше было сказано: «для Древних мир
был истиной», то здесь мы должны сказать: «для Новых дух был истиной», — но и
здесь и там нельзя забывать важного добавления; «такой истиной, в скрытую
неистинность которой они старались проникнуть и, наконец, действительно
проникли»» (стр. 33).
Если мы не хотим строить штирнеровских конструкций, «то мы должны здесь сказать»: для Новых истина была духом — именно святым духом. Jacques le bonhomme опять-таки берёт Новых не в их
действительной исторической связи с «миром вещей», который, хоть он и «весь
вышел», всё же продолжает существовать, а берёт их в теоретическом, именно в
религиозном отношении; история средневековья и нового времени существует для
него опять-таки лишь как история религии и философии; во все иллюзии этих эпох
и в философские иллюзии насчёт этих иллюзий он свято верит. Придав, таким
образом, истории Новых такой же оборот, какой он придал истории Древних,
святой Макс может потом уж без труда «проследить в ней ход развития, подобный
развитию древности», и перейти от христианской религии к новейшей немецкой философии
с такой же быстротой, с какой он перешёл от древней философии к христианству.
Он сам даёт характеристику своей исторической иллюзии на
стр. 37, сделав открытие, что «Древние ничего, не
могут предъявить, кроме мирской мудрости», а «Новые никогда не шли и не
идут дальше богословской учёности»; и поставив торжественно вопрос: «За
пределы чего старались проникнуть Новые?» Древние и Новые только и
делают в истории, что «стараются за что-либо проникнуть»: Древние — за мир
вещей, Новые — за мир духа. Древние остаются, в конце концов,
«без мира», а Новые — «без духа», Древние хотели стать идеалистами, Новые —
реалистами (стр. 485), но и те и другие были заняты только божественным (стр.
488), — «история до настоящего времени», это — только «история духовного
человека» (вот это — вера!) (стр. 442), — одним словом, перед нами опять
ребёнок и юноша, негр и монгол, и вся прочая терминология «различных
превращений».
При этом мы видим благоговейное подражание
спекулятивным приёмам, согласно которым дети порождают своего отца, а
последующее оказывает воздействие на то, что было ранее его. Христиане должны с
самого начала «стараться проникнуть за неистинность своей истины», они должны
сразу же оказаться скрытыми атеистами и критиками, как это уже было отмечено по
поводу Древних. Но не довольствуясь этим, святой Макс
даёт ещё один блестящий образец «виртуозности своего» (спекулятивного)
«мышления» (стр. 230):
«Теперь, после того как либерализм
провозгласил человека, возможно уже высказать, что этим был только сделан последний вывод из христианства и что
христианство искони не ставило себе иной задачи кроме той,
чтобы... осуществить человека».
После того как
якобы сделан последний вывод из христианства, «возможно» уже высказать,
что... этот вывод сделан. Как только потомки преобразовали всё, что им
предшествовало, «возможно уже высказать», что
предшествующие поколения «искони», именно «воистину», в сущности, в небеси, как скрытые иудеи, «не ставили себе иной задачи»
кроме той, чтобы их преобразовали потомки. Христианство как таковое есть
для Jacques le bonhomme сам себя полагающий субъект, абсолютный
дух, который «искони» полагает свой конец в качестве своего начала. Ср.
«Энциклопедию» Гегеля и т. д.
«Отсюда-то» (именно из возможности
подсунуть христианству воображаемую задачу) «и проистекает заблуждение»
(конечно, до Фейербаха нельзя было знать, какую задачу «искони ставило себе»
христианство), «будто христианство придаёт «Я» бесконечную ценность, как это,
например, проявляется в учении о бессмертии и в заботе о душе. Нет, этой
ценностью оно наделяет только Человека, только Человек бессмертен,
и только потому, что Я — Человек, Я — тоже бессмертен».
Если уже из всей штирнеровской
конструкции и способа постановки задач достаточно ясно, что христианство может
наделить бессмертием только фейербаховского
«человека», то здесь мы ещё вдобавок узнаём, что это происходит и потому ещё,
что христианство не приписывает это бессмертие — также и животным.
Займёмся и мы конструкцией à lа святой Макс.
«Теперь, после того
как» современное крупное
землевладение, выросшее из процесса парцелляции, фактически «провозгласило» майорат,
«возможно уже сказать, что этим был только сделан последний вывод» из
парцелляции землевладения «и что» парцелляция «воистину искони не
ставила себе иной задачи, кроме осуществления» майората, истинного
майората. «Отсюда-то
и проистекает заблуждение, будто» парцелляция «придаёт бесконечную
ценность» равноправию отдельных членов семьи, «как это, например,
проявляется» в наследственном праве кодекса Наполеона. «Нет,
этой ценностью она наделяет только» старшего сына; «только» старший
сын, будущий владелец майората, становится крупным землевладельцем, «и только
потому, что Я» — старший сын, «Я тоже становлюсь» крупным
землевладельцем.
Таким способом бесконечно легко придавать
истории «единственные» обороты: для этого достаточно изображать каждый раз
самый новейший её результат в виде «задачи», которую «она воистину искони
ставила перед собой». Благодаря этому прошлые века приобретают причудливый и
небывалый облик. Это производит разительное впечатление, не требуя больших
издержек производства. Можно, например, утверждать, что подлинная «задача»,
которую «искони ставил себе» институт земельной собственности, заключалась в
вытеснении людей овцами — последствие, обнаружившееся недавно в Шотландии и т.
д.; или что провозглашение династии Капетингов
«воистину искони ставило себе задачей» послать Людовика XVI на гильотину, а г-на Гизо
— в правительство. Главное же, чтобы это делать торжественным, священным,
жреческим образом, затаив дыхание, я затеи неожиданно выпалить: «Теперь,
наконец, возможно это высказать».
То, что святой Макс
говорит в разбираемом отрывке (стр. 33 — 37) о Новых, составляет только пролог
к ещё предстоящей нам истории духов. Мы видим и здесь, как он «стремится
отделаться как можно скорее» от эмпирических фактов и как он выводит перед нами
те же категории, что и у Древних, — рассудок, сердце, дух и т. д. —
только под другими именами. Софисты становятся софистическими
схоластиками, «гуманистами, сторонниками макиавеллизма (искусство книгопечатания,
Новый Свет» и т. д.; ср. Гегель, «История философии», III, стр. 128), представителями
рассудка; Сократ превращается в Лютера, который превозносит сердце
(Гегель, там же, стр. 227), а о периоде после реформации мы узнаём, что всё
вращалось тогда вокруг «пустой сердечности» (которая в отделе о Древних
называлась «чистотою сердца», ср. Гегель, там же, стр. 241). Всё это на стр. 34. Таким-то образом святой Макс «вскрывает» «в
христианстве ход развития, подобный развитию древности». После Лютера он уже не
даёт себе даже труда наделять именами свои категории; семимильными шагами
спешит он к новейшей немецкой философии — и вот четыре приложения («пока не
остаётся ничего, кроме пустой сердечности, целостной всеобщей любви к людям,
любви Человека, сознания свободы, «самосознания»», — стр. 34; Гегель, там же, стр. 228, 229), четыре слова заполняют пропасть
между Лютером и Гегелем, и «лишь тогда христианство оказывается завершённым».
Всё это рассуждение резюмируется в одном мастерски сделанном предложении, с
помощью таких рычагов, как «наконец» — «и с тех пор как» — «поскольку» —
«также» — «изо дня в день» — «пока наконец» и т. д., —
в предложении, которое читатель может сам проверить на упомянутой классической
стр. 34.
Под конец святой Макс даёт ещё пару
образчиков своей веры; не испытывая ни малейшего смущения перед евангелием, он
заявляет: «Одни мы только и представляем собой Дух на саком деле» ж настаивает на том, что «Дух» к концу
древней истории «после долгих усилий» действительно «избавился от мира». И тут
же он ещё раз выдаёт тайну всей своей конструкции, заявив о христианском духе,
что он «подобно юноше носится с планами исправления и спасения мира».
Всё это на стр. 36.
«И он повёл меня в духе в пустыню; и я
увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными...
И на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий... и я видел, что жена упоена
была кровию святых» и т. д. (Откровение Иоанна, 17, стихи 3, 5, 6).
Апокалипсический пророк оказался на этот
раз неточным. Теперь, после того как Штирнер
провозгласил мужа, возможно, наконец, высказать, что автор Апокалипсиса
должен был бы выразиться так: «И он повёл меня в пустыню духа. И я увидел мужа,
сидящего на звере багряном, преисполненном богохульством имён... и на челе его
написано имя: тайна, Единственный... И Я видел, что муж упоён был кровию Святого и т. д.».
Итак, мы попадаем теперь в пустыню духа.
А. Дух (Чистая
история духов)
Первое, что мы узнаём о «духе», это — что
не дух велик, а «невероятно велико царство духов». Святой Макс может
сразу сказать о духе только то, что существует «невероятно великое царство
духов», — подобно тому как и в отношении средневековья
он знает только, что оно существовало «долгое время». После того как это
«царство духов» предположено уже существующим, его существование доказывается
дополнительно с помощью десяти тезисов.
1)Дух — не есть свободный дух до тех пор,
пока он не занялся только
самим собой, пока он не «стал иметь дело только» со своим, то
есть, «духовным», миром (сначала с самим собой, а потом со своим миром).
2)«Он есть свободный дух лишь в присущем
ему мире».
3)«Только через посредство духовного
мира дух есть действительно дух».
4) «До тех пор, пока дух не создал себе
свой мир духов; он
не есть дух».
5) «Его творения делают его духом».
6) «Его творения составляют его мир».
7) «Дух — творец духовного мира».
8) «Дух существует лишь тогда, когда он
творит духовное».
9) «Он действителен только вместе с духовным,
своим творением». 10) «Но творения или детища духа суть не что иное, как
— духи»
(стр. 38—39).
«Духовный мир» в тезисе 1 сразу же
предполагается существующим, а не выводится, и этот тезис 1 провозглашается
затем снова в тезисах 2—9 в восьми новых превращениях. В конце тезиса 9 мы
находимся точно там же, где были в конце тезиса 1,— и тут в тезисе 10 одно «но»
внезапно вводит «духов», о которых до сих пор ещё не было и речи.
«Так как дух существует лишь
тогда, когда он творит духовное, то мы ищем его первых творений» (стр.
41).
Но согласно тезисам 3, 4, 5, 8 и 9, дух
есть своё собственное творение. Это выражается теперь таким образом, что дух, —
т. е. первое творение духа, —
«должен возникнуть из ничего»... «он
должен ещё сотворить себя»... «его первое творение есть он сам, дух» (там же).
«Когда этот творческий акт осуществлён, то за ним следует уже естественное
размножение творений, подобно тому как, согласно мифу, только первые
люди должны были быть созданы, а остальной род человеческий размножался уже сам
собой» (там же).
«Как это ни звучит мистически, мы, однако,
переживаем это как повседневный опыт. Являешься ли Ты мыслящим прежде, чем Ты
мыслишь? Творя свою первую мысль, Ты творишь и Себя, Мыслящего, ибо
Ты не мыслишь, пока не мыслишь какую-либо мысль, т. е.» ... т. е. ... «пока её
не имеешь. Не делает ли Тебя певцом лишь Твоё
пение, говорящим человеком — лишь Твоя речь? Вот так и созидание духовного
только и делает Тебя духом».
Наш святой фокусник предполагает, что дух
созидает духовное, дабы сделать отсюда заключение, что дух созидает самого себя
как дух; с другой же стороны, он предполагает его в виде духа, чтобы
дать ему возможность создавать свои духовные творения (которые, «согласно мифу,
размножаются сами собой» и становятся духами). До сих пор всё это — давно
знакомые, правоверно-гегелевские фразы. Подлинно «единственное» изложение того,
что святой Макс хочет сказать, начинается лишь с приводимого им примера. А именно, когда Jacques le bonhomme не может сдвинуться с места, когда даже такие
слова, как «Некто» и «Нечто» не в состоянии пустить вплавь его севшую на мель
ладью, тогда «Штирнер» призывает на помощь своего
третьего раба, «Ты», который уже никогда его не подводит и на которого он может
положиться в крайней нужде. Этот «Ты» — индивид, встречающийся нам не в
первый раз, скромный и преданный раб, прошедший на наших глазах сквозь огонь и
воду, работник в вертограде своего господина, не пугающийся ничего, — одним
словом: Шелига {Ср. «Святое семейство, или Критика критической критики»,
где уже были воспеты прежние геройские подвиги этого божьего человека}. Когда «Штирнер»
испытывает наибольшие творческие потуги, он взывает: Шелига,
помоги! — и верный Эккарт Шелига
тотчас подставляет плечо, чтобы вытащить завязший воз из грязи. Об отношении
святого Макса к Шелиге нам потом ещё многое придётся
сказать.
Речь идёт о духе, который создаёт самого
себя из ничего, т. е. о Ничто, которое
из ничего делает себя духом. Святой Макс извлекает отсюда
сотворение шелиговского духа из Шелиги.
И от кого же ещё, как не от Шелиги, мог бы «Штирнер» ждать, что он согласится на то, чтобы его
указанным выше способом подсовывали под Ничто? Кому
ещё мог бы импонировать такой фокус, как не Шелиге,
который в высшей степени польщён уже тем, что ему вообще разрешается выступить
в качестве действующего лица? Святой Макс должен был доказать
не то, что данное «Ты», т. е. данный Шелига,
становится мыслящим, говорящим, поющим лишь с того момента, когда он начинает
мыслить, говорить, петь, — он должен был доказать, что мыслитель как таковой
творит себя из ничего, когда начинает мыслить, певец как таковой творит
себя из ничего, когда начинает петь, и т. д.; и даже не мыслитель
и не певец, а мысль и пение
как субъекты творят себя из ничего, когда начинают мыслить и петь. В
остальном «Штирнер развивает лишь крайне простое
размышление» и высказывает лишь ту «крайне популярную» мысль (ср. Виганд, стр. 156), что Шелига
проявляет одно из своих свойств, когда он его проявляет. Правда, нет ничего
«удивительного» в том, что святой Макс даже «подобные простые размышления» не
может «развить» правильно, а высказывает их неправильно, дабы доказать таким
путём ещё гораздо более неправильное положение с помощью самой что ни на есть
неправильной логики.
Отнюдь неверно
утверждение, будто я «из ничего» делаю, например, себя «говорящим». Ничто, лежащее здесь в
основе, есть весьма многообразное Нечто, а именно: действительный индивид, его
органы речи, определённая ступень физического развития, существующий язык и его
диалекты, уши, способные слышать, и человеческое окружение, от которого можно
что-либо услышать, и т. д. и т. д. Стало быть, при развитии какого-либо
свойства что-то создаётся чем-то из чего-то, а вовсе не приходит, как в
гегелевской «Логике», от ничего через ничто
к ничему.
Теперь, после того как у святого Макса под
руками оказался его верный Шелига, всё опять идёт,
как по маслу. Мы увидим, как он с помощью своего «Ты» снова превращает дух в
юношу — точно так же, как раньше он превратил юношу в дух; мы
найдём здесь всю историю о юноше, повторённой почти слово в слово, лишь с
некоторыми маскирующими перестановками, — как уже, впрочем, и «невероятно
великое царство духов» на стр. 37 было не чем иным, как «царством духа»,
основать и расширить которое — см. стр. 17 — являлось «целью» для духа юноши.
«Так
же, как Ты, однако,
отличаешь себя от мыслителя, певца, рассказчика, так оке
отличаешь Ты Себя и от духа, прекрасно чувствуя, что Ты ещё нечто другое,
чем дух. Однако, подобно тому как мыслящее Я в
энтузиазме мышления легко теряет слух и зрение, так и Тебя
охватил энтузиазм духа, и вот Ты стремишься изо всех сил стать всецело
духом и раствориться в духе. Дух — Твой идеал, нечто недостигнутое, потустороннее:
духом называется Твой... йог, «бог есть дух»... Ты
ополчаешься против самого себя, поскольку Ты не можешь избавиться от остатков
недуховного. Вместо того чтобы сказать: Я — больше, чем дух, Ты говоришь с
сокрушением: Я — меньше, чем дух, и я могу лишь мыслить дух, чистый дух или
дух, который есть только дух, но не являюсь им, а раз Я не являюсь этим
духом, то им является кто-то Другой, он существует
как Другой, которого Я называю «богом»».
После того как выше мы долго занимались
фокусом, как из Ничто сделать Нечто, теперь мы вдруг
совершенно «естественно» приходим к индивиду, который есть ещё нечто другое,
чем дух, следовательно есть Нечто, и хочет стать чистым духом, т. е. Ничто. С
этой гораздо более лёгкой проблемой (обратить нечто в ничто)
перед нами тотчас же снова возникает вся история о юноше, который «ещё только
должен искать совершенный дух», и нам стоит лишь снова вытащить на свет старые
фразы со стр. 17—18, чтобы выйти из всех и всяческих затруднений. Особенно,
когда имеешь такого послушного и доверчивого слугу, как Шелига,
которому «Штирнер» может навязать представление, что подобно
тому как он, «Штирнер»,
«в энтузиазме мышления легко» (!) «теряет слух и зрение», так и
его, Шелигу, «охватил энтузиазм духа» и что он, Шелига, «стремится изо всех сил стать духом», вместо
того чтобы приобрести дух, что значит — должен теперь играть роль юноши,
представшего перед нами на стр. 18. Шелига верит этому и повинуется в страхе и трепете; он
повинуется, когда святой Макс вещает ему громовым голосом: Дух есть Твой идеал — Твой бог. Ты делаешь всё, что я ни захочу: Ты
— то «усердствуешь», то «говоришь», то «можешь себе вообразить» и т. д.
Когда «Штирнер» навязывает ему мнение, что «чистый
дух есть Другой, ибо он» (Шелига)
«не есть чистый дух», то ведь, право же, только Шелига
в состоянии поверить этому и болтать вслед за ним слово в слово весь этот
вздор. Впрочем, метод, с помощью которого Jacques le bonhomme сочиняет эту бессмыслицу, уже был
подробно разобран нами, когда речь шла о юноше. Так как Ты отлично чувствуешь,
что Ты не только математик, то Ты стремишься стать всецело математиком, раствориться
в математике, математик — Твой идеал, математиком называется
Твой... бог... ты говоришь с сокрушением: Я — меньше, чем математик, и
математика как такового я могу себе только представить, а раз Я — не являюсь
математиком, то им является Другой, он существует как
Другой, которого Я называю «богом». Другой на месте Шелиги сказал бы — Араго.
«Теперь, наконец, после того» как мы
доказали, что разбираемое положение «Штирнера» есть
лишь повторение «юноши», «возможно высказать», что он «воистину искони не
ставил себе иной задачи», как отождествить дух христианского аскетизма с духом
вообще, а фривольное остроумие, например, XVIII века — отождествить с христианским
скудоумием.
Стало быть, — вопреки утверждению Штирнера, — необходимость того, чтобы дух обитал в
потусторонней обители, т. е. был богом, объясняется вовсе не «тем
обстоятельством, что Я и дух являются различными именами для различных
предметов, что Я не дух и дух не Я» (стр. 42). А объясняется это «энтузиазмом
духа», без всяких оснований приписываемым Шелиге и
превращающим его в аскета, т. е. в человека, который желает стать богом (чистым
духом) и ввиду невозможности стать им полагает бога вне себя. Но ведь речь шла
о том, что дух сначала должен был создать себя из ничего, а потом
создать духов из себя. Вместо этого Шелига
производит теперь бога (единственный дух, который здесь встречается) не потому,
что он, Шелига, есть дух как таковой, а
потому, что он есть Шелига, т. е. несовершенный дух,
недуховный дух, т. е. в то же время и не-дух. Но как
возникает христианское представление о духе в виде бога, об этом святой Макс не
говорит ни слова, хотя в настоящее время не такое уж это замысловатое дело.
Чтобы объяснить это представление, он предполагает его уже существующим. История о сотворении духа «воистину искони не
ставит себе иной задачи», кроме вознесения штирнеровского
желудка на небо.
«Именно потому, что мы не дух, который обитает в нас, —
как раз поэтому мы должны были его |
Именно потому, что мы не желудок, который обитает в нас,
— как раз поэтому мы должны были его |
поместить вне нас, он был не Мы, и поэтому
мы не могли мыслить его существующим иначе, как вне Нас, по ту сторону от Нас,
в потустороннем мире» (стр. 43).
Речь шла о том, что дух должен сперва создать себя, а потом — из себя создать нечто иное,
отличное от себя; вопрос заключался в том, что такое это иное. На этот вопрос
не даётся ответа, но после вышеприведённых «различных превращений» и оборотов
вопрос извращается, превратившись в следующий новый вопрос:
«Дух есть нечто иное, чем Я. Но чем же является это иное?» (стр. 45).
Значит, теперь спрашивается, чем
отличается дух от Я, между
тем как первоначальный вопрос гласил: чем отличается дух, благодаря своему
сотворению из ничего, от самого себя? И тут святой Макс заодно перескакивает в
следующее «превращение».
В. Одержимые
(Нечистая история духов)
Святой Макс, сам того не зная, до сих пор
только и делал, что давал наставление к духовидению,
поскольку он рассматривал древний и новый мир лишь как «призрачное тело духа»,
как призрачное явление, и видел в нём лишь борьбу духов. Теперь же он
сознательно и ex professo {по
специальности; специально}
даёт наставление к созерцанию призраков.
Наставление к духовидению.
Прежде всего
надо превратиться в круглого дурака, т. е. полагать себя в качестве Шелиги, а потом сказать самому себе то, что говорит святой
Макс этому Шелиге: «Взгляни вокруг себя на мир и
скажи сам, не взирает ли на тебя отовсюду какой-нибудь дух!» Если
довести себя до того, чтобы вообразить нечто подобное, то духи уже «легко»
придут сами собой, — в «цветке» увидишь только «творца», в горах — «дух
возвышенности», в воде — «дух тоски» или» тоску духа, будешь слышать, как
«устами людей глаголят миллионы духов». Если
дойти до этой ступени, если считать возможным вместе со Штирнером воскликнуть: «Да, весь мир кишит
привидениями!» — то «не трудно будет дойти до того» (стр. 93), чтобы вслед за
тем воскликнуть: «Только ли внутри мира? Нет, сам
мир есть привидение» (да будет слово ваше да-да, нет-нет, а что сверх того, то
от лукавого, а именно —, логический переход), «он — странствующее призрачное
тело духа, он — привидение». Затем спокойно «окинь взором то,, что вблизи нас и вдали. Тебя окружает призрачный мир...
Ты видишь духов». Если Ты обыкновенный человек, то можешь на этом успокоиться,
но если Ты вздумаешь померяться с Шелигой, то Ты
можешь заглянуть и в самого себя, и тогда «Ты не должен удивляться», если, при
данных обстоятельствах и на этой высоте шелиговской
сущности, Ты откроешь, что и «Твой дух — только привидение в
Твоём теле», что Ты сам — призрак, «чающий спасения, т. е. дух». Тем
самым Ты дошёл до того, что становишься способным видеть во «всех» людях
«духов» и «призраков», — и тем самым духовидение
«достигает своей конечной цели» (стр. 46, 47).
Основа этого наставления, только гораздо
правильнее выраженная, находится у Гегеля, между прочим, в «Истории философии»,
III, стр. 124, 125.
Святой Макс обладает такой верой в своё
собственное наставление, что в результате сам становится Шелигой
и утверждает: «С тех пор как слово стало плотью, — мир является одухотворённым,
заколдованным, привидением» (стр. 47). «Штирнер»
«видит духов».
Святой Макс намеревается дать нам
феноменологию христианского духа и по своему обыкновению выхватывает только
одну сторону дела. Для христиан мир был не только проникнут
духом, но в такой же мере и отрешён от духа, как это, например,
совершенно правильно признаёт Гегель в только что названном месте, где он
приводит в связь обе эти стороны;, точно так же должен был бы поступить святой
Макс, если бы он хотел рассуждать исторически. В противовес тому, что
мир в христианском сознании отрешается от духа, можно с одинаковым правом
рассматривать Древних, «повсюду видевших богов», как одухотворителей
мира, — воззрение, которое наш святой диалектик отвергает благосклонным
указанием; «Ты, Человек нового времени, должен, мой милый, знать, что боги —
это не духи» (стр. 47). Верующий Макс признаёт духом только святой дух.
Но даже если бы он и дал нам эту
феноменологию (что, впрочем, излишне после Гегеля), то он всё же ничего бы нам
не дал. Точка зрения, при которой удовлетворяются подобными
историями о духах, сама ещё есть религиозная точка зрения, потому что,
оставаясь на ней, успокаиваются на
религии, понимают религию как causa sui {причину самой себя} (ибо
и «Самосознание» и «Человек» также ещё религиозны), — вместо того чтобы
объяснить её из эмпирических условий и показать, каким образом определённые
отношения промышленности и общения необходимо связаны с определённой
формой общества и, тем самым, с определённой формой государства, а стало быть,
и с определённой формой религиозного сознания. Если бы Штирнер
пригляделся к действительной истории средних веков, то он мог бы понять, почему
представление христиан о мире приняло в средние века именно эту форму и каким
образом произошло, что оно впоследствии превратилось в иное представление; он
мог бы понять, что у «христианства как такового» нет никакой истории и
что все те различные формы, в которых оно воспринималось в различные времена,
были не «самоопределениями» «религиозного духа» и «дальнейшим его развитием», а
обусловливались причинами вполне эмпирическими, нисколько не зависящими от
влияния религиозного духа.
Так как Штирнер «не идёт по струнке» (стр. 45), то прежде чем
говорить более подробно о духовидении, следует уже
здесь сказать, что различные «превращения» штирнеровских
людей и их мира заключаются лишь в превращении всей мировой истории в плоть
гегелевской философии — в призраки, которые только по видимости являются
«инобытием» мыслей берлинского профессора. В «Феноменологии», этой гегелевской
библии, в «Книге», индивиды сперва превращаются в «сознание», а мир — в
«предмет», благодаря чему всё многообразие жизни и истории сводится к
различному отношению «сознания» к «предмету». Это
различное отношение сводится, в свою очередь, к трём кардинальным отношениям:
1) к отношению сознания к предмету как к истине, или к истине как к простому
предмету (на пример, чувственное сознание, обожествление природы, ионийская
философия, католицизм, авторитарное государство и т. д.); 2) к отношению
сознания как истинного к предмету (рассудок, духовная религия, Сократ,
протестантизм, французская революция); 3) к истинному отношению сознания
к истине как к предмету или к предмету как к истине (логическое мышление,
спекулятивная философия, дух как существующий для духа). Первое
отношение понимается и у Гегеля как бог-отец, второе — как Христос, третье —
как святой дух и т. д. Штирнер уже использовал эти
превращения, говоря о ребёнке и юноше, о Древних и Новых, затем он повторяет их
по поводу католицизма и протестантизма, негра и монгола и т. д., и этот ряд
маскировок одной и той же мысли он легковерно считает тем миром,
которому должен противопоставить себя, утвердив себя как «индивида во плоти».
Второе наставление к духовидению
— о том, как превратить
мир в призрак истины, а самого себя в личность, священную или призрачную.
Разговор между святым Максом и Шелигой, слугой его
(стр. 47, 48).
Святой Макс. «У Тебя есть дух, ибо у Тебя есть мысли.
Что такое Твои мысли?»
Шелига. «Духовные сущности».
Святой Макс. «Значит, они не вещи?»
Шелига. «Нет, но они — дух вещей, главное во всех вещах, их сокровеннейшая сущность, их — идея».
Святой Макс. «Стало быть, то, что Ты мыслишь, не есть
только Твоя мысль?»
Шелига. «Наоборот, это — самое действительное, подлинно истинное в мире;
это сама истина; когда я воистину мыслю, я мыслю Истину. Я могу, правда,
ошибиться насчёт истины и не распознать её, но когда я воистину познаю,
тогда предмет моего познания есть истина».
Святой Макс. «Итак, все твои помыслы, конечно,
направлены неизменно на познание истины?»
Шелига. «Истина для меня священна... Истину я не могу упразднить; в
истину я верую и потому я углубляюсь в неё; выше неё нет ничего, она вечна.
Истина священна, вечна, она есть Священное, Вечное».
Святой Макс (возмущённо). «Но Ты-то, Ты,
преисполнившись этой святыней, сам становишься священным!»
Итак, когда Шелига
воистину познаёт какой-нибудь предмет, этот предмет перестаёт быть предметом и
становится «истиной». Это — первое производство призраков в крупном масштабе.
— Дело теперь уже не в познании предметов, а в познании истины; сперва Шелига воистину познаёт
предметы, определяя это как истину познания, а эту истину познания он
превращает в познание истины. Но после того, как Шелига позволяет грозному святому навязать себе истину в
качестве призрака, его суровый господин пристаёт к нему с новым требованием —
ответить по совести, полон ли он «неизменно» тоски по истине, на что сбитый с
толку Шелига несколько преждевременно выпаливает:
«Истина для меня священна». Но он тотчас же замечает свою оплошность и
старается искупить её, сконфуженно превращая предметы уже не в Истину как
таковую, а в различные истины. Себя же самого он абстрагирует как истину этих
истин, как «Истину», которую он, — после того, как отличил её от истин,
поддающихся упразднению, — уже не может упразднить. Тем самым истина
становится «вечной». Но не довольствуясь тем, что он
прилагает к ней такие предикаты, как «священная, вечная», он превращает её в
Священное и Вечное как субъект. После этого святой Макс может
ему, конечно, разъяснить, что, «преисполнившись» Святым, он «сам становится
священным» и «не должен удивляться», если теперь он в себе «не найдёт ничего,
кроме привидения». Затем наш святой начинает проповедовать: «Вообще,
святое создано не для твоих чувств», и весьма последовательно добавляет с
помощью частицы «и»: «никогда не откроешь Ты, в качестве чувственного
существа, его след», — ибо ведь чувственные предметы «все вышли» и их место
заняла «Истина», «Священная истина», «Святое». «Но» — разумеется! — «оно
существует для Твоей веры или, точнее, для Твоего
духа» (для Твоего бездушия), «ибо оно ведь само есть нечто духовное» (per appositionem {посредством приложения}),
«некий дух» (per appos.), «это — дух для духа». Таково искусство
превращать обыденный мир, «предметы», посредством арифметического ряда приложений,
в «дух для духа». Здесь ещё мы можем только восхищаться этим диалектическим
методом приложений, — ниже нам представится случай дойти до его основ и изложить
его во всей его классичности.
Метод приложений может
быть также перевёрнут — так, например, здесь, где «Святое», будучи уже
порождено нами, не приобретает дальнейших приложений, а само превращается в
приложение к новому определению; это — сочетание прогрессии с уравнением. Так, «оставшаяся» после некоторого диалектического процесса «мысль
о чём-то Другом», чему «Я должен был служить больше, чем Себе» (per appos.),
«что должно было быть для Меня важнее всего» (per appos.),
«словом — Нечто, в чём Мне следовало бы искать Моё истинное благо» (наконец
per appos.
происходит возвращение к первому ряду), становится «Святым» (стр. 48).
У нас здесь две прогрессии, которые приравниваются друг к другу и могут дать таким образом материал для множества различных
уравнений. Но об этом после.
С помощью этого метода «Святое», которое
мы знали до сих пор лишь как чисто теоретическую характеристику чисто
теоретических отношений, приобрело также новый практический смысл как «нечто,
в чём Мне следовало бы искать Моё истинное благо», что даёт возможность сделать
Святое противоположностью эгоиста. Впрочем, едва ли стоит упоминать, что весь
этот диалог с последующей проповедью есть не что иное, как новое повторение уже
три-четыре раза встречавшейся истории о юноше.
Здесь, дойдя до
«эгоиста», мы перережем у Штирнера «струнку» — потому
что, во-первых, мы должны представить его конструкцию во всей её чистоте, без
всяких вплетённых в неё интермеццо, а во-вторых, потому что эти Intermezzi (по аналогии с «des Lazaroni», — Виганд,
стр. 159, должно быть:
Lazzarone, — Санчо сказал бы Intermezzi's) всё равно встретятся нам в других местах книги, ибо Штирнер, вопреки его собственному требованию, отнюдь не
склонен «постоянно вбирать себя в себя», а, наоборот, всё снова извергает себя
самого из себя. Упомянем ещё только, что на поставленный
на стр. 45 вопрос: что такое то нечто, которое отлично от нашего «Я» и является
духом? — ответ дан теперь в том смысле, что это есть Святое, т. е. Чуждое
нашему «Я», и что всё Чуждое нашему «Я» понимается впредь — в силу некоторых
невысказанных приложений, приложений «в себе» — без дальнейших околичностей
как дух. Дух, Святое, Чуждое суть тождественные представления, которым он
объявляет войну, как это уже, почти слово в слово, было рассказано в самом
начале, когда речь шла о юноше и муже. Мы, таким образом, не подвинулись ещё ни
на шаг дальше по сравнению со стр. 20.
а. Привидение
Святой Макс начинает теперь всерьёз
толковать о «духах», этих «детищах духа» (стр. 39), о всеобщей призрачности (стр.
47). По крайней мере, он так воображает. На самом же деле он только подсовывает
новое название своему прежнему пониманию истории, согласно которому люди были с
самого начала лишь представителями общих понятий. Эти общие понятия выступают
здесь сперва в негроподобном
состоянии, как объективные, имеющие для людей предметный характер, духи, и
называются на этой ступени призраками или — привидениями. Главный призрак, это — конечно, сам «Человек», ибо, согласно предшествующему,
люди существуют друг для друга лишь как представители Всеобщего, Сущности,
Понятия, Священного, Чуждого, Духа, т. е. лишь как призрачные существа, как
призраки; и ещё потому, что — согласно «Феноменологии» Гегеля, стр. 255
и в других местах, — дух, поскольку он имеет для человека «форму вещности»,
предстоит как другой человек (см. ниже о «Человеке»).
Итак, здесь разверзаются небеса, и
различные призраки проходят вереницей перед нами. Jacques le bonhomme забывает только, что он уже заставил
пройти перед нами древнее и новое время как гигантские призраки и что по
сравнению с этим все его невинные выдумки о боге и т. д. — сущая безделица.
Призрак № 1: высшее существо, бог
(стр. 53). Как и следовало ожидать в соответствии с
предшествующим, Jacques le bonhomme,
сдвигающий своей верой все всемирно-исторические горы с их места, верит, что
«люди в течение тысячелетий ставили себе задачу», «мучились над ужасной
невозможностью, нескончаемой работой Данаид» — они хотели «доказать бытие
бога». Об этой невероятной вере мы не станем больше понапрасну тратить
слов.
Призрак № 2: Сущность. То, что наш добрый малый говорит о сущности, ограничивается — за
вычетом того, что списано им у Гегеля, — «пышными словами и жалкими мыслями»
(стр. 53). Совершить «переход от» сущности «к» мировой сущности
— «дело нетрудное», и эта мировая сущность есть, конечно, Призрак № 3: суетность
мира. Об этом ничего не скажешь, кроме того, что отсюда
«легко» возникает
Призрак № 4: добрые и злые сущности. О
них хотя и можно было бы кое-что сказать, но не говорится ничего — и тотчас же
совершается переход к следующему
Призраку № 5, к сущности и её царству.
Что сущность появляется здесь у нашего добросовестного автора во второй
раз, это нас нисколько не должно удивлять, так как он отлично сознаёт свою
«беспомощность» (Виганд, стр. 166) и поэтому всё
повторяет по нескольку раз, чтобы не быть неверно понятым. Сущность сначала
определяется здесь как обладательница «царства», а затем о ней говорится, что
она есть «Сущность» (стр. 54), после чего она в мгновение ока превращается в
Призрак № 6: «сущности». Познавать
и признавать их, и только их — это и есть религия. «Их (сущностей) царство есть
— царство сущностей» (стр. 54). Тут внезапно появляется без всякого видимого
повода
Призрак №7, богочеловек, Христос. О
нём Штирнер может сообщить, что он был «наделён
телом». Если святой Макс не верит в Христа, то он
верит, по крайней мере, в его «действитель ное тело». Христос принёс в историю, согласно мнению Штирнера, огромные бедствия, и наш сентиментальный святой
рассказывает со слезами на глазах, «как самые сильные люди христовы мучились
над тем, чтобы постичь Христа». И более того: «ещё не было призрака, который
требовал бы большего душевного мученичества, и ни один шаман, доводящий себя до
дикого беснования и раздирающих нервы судорог, не может претерпеть таких мук,
какие претерпели христиане из-за этого непостижимейшего
призрака». Святой Макс проливает чувствительную слезу над могилой жертв
христовых и переходит затем к «сущности, наводящей ужас», к
Призраку №8, человеку. Тут нашего
бравого писателя охватывает сплошной «ужас» — «он страшится самого себя», он
видит в каждом человеке «страшное привидение», «ужасное привидение», в котором
что-то «бродит» (стр. 55, 56). Ему в высшей степени не по себе. Раскол между
явлением и сущностью не даёт ему покоя. Он подобен Навалу, супругу Авигеи, о котором написано, что сущность его тоже была
оторвана от его явления: «Был человек в Маоне, а
сущность его в Кармиле» (Первая книга царств, 25,
2) { Игра слов: «Wesen» означает «сущность», а также «дело, промысел». Ред.}. Но в надлежащий момент, пока «душевно
измученный» святой Макс ещё не успел пустить себе с отчаяния пулю в лоб, он
внезапно вспоминает о Древних, которые «не наблюдали ничего подобного в своих
рабах». Это приводит его к
Призраку №9, народному духу (стр.
56), по поводу которого святой Макс, уже без всякого удержу, тоже предаётся
«страшным» фантазиям, чтобы —
Призрак №10 — превратить «Всё» в
привидение и, наконец, там, где прекращается уже всякий счёт, свалить в одну
кучу «святой дух», истину, право, закон, правое дело (о котором он всё ещё не
может забыть) и полдюжины других совершенно чуждых друг другу вещей — свалить
их в общий класс призраков.
Помимо этого во всей главе нет ничего
примечательного, кроме того факта, что вера святого Макса сдвигает с места одну
историческую гору. А именно, он полагает (стр. 56): «Всегда лишь во имя
какого-нибудь высшего существа пользовался тот или другой человек поклонением,
лишь в качестве призрака считался он освящённой, т. е.» (то есть!) «защищённой
и признанной личностью». Если водворить эту гору, сдвинутую одной лишь верой,
на её настоящее место, то «это будет гласить так»: Только во
имя таких личностей, которые являются защищёнными, что значит: которые сами
себя защищают, и привилегированными, что значит: которые сами для себя
захватывают привилегии, — только во имя таких личностей пользовались
поклонением высшие существа и освящались призраки. Святой
Макс воображает, например, что в древности, когда каждый народ сплачивался
воедино материальными отношениями и интересами, например враждой различных
племён и т. д., когда из-за недостатка в производительных силах каждый должен
был либо быть рабом, либо иметь рабов и т. д. и т. д., так что принадлежность к
определённому народу была делом «самого естественного интереса» (Виганд, стр. 162), — что тогда понятие народа — или
«народность» — впервые породило из себя эти интересы; он воображает также, что
в новое время, когда свободная конкуренция и мировая торговля породили лицемерный,
буржуазный космополитизм и понятие человека, — что тут, наоборот, позднейшая
философская конструкция человека произвела названные отношения как свои
«откровения» (стр. 51). Так же обстоит дело с религией, с царством сущностей,
которое он считает единственным царством, но о сущности
которого он ничего не знает, ибо иначе он должен был бы знать, что религия как
таковая не имеет ни сущности, ни царства. В религии люди превращают свой
эмпирический мир в некую лишь мыслимую, представляемую сущность,
противостоящую им как нечто чуждое. Объясняется же это опять-таки не
посредством выведения из каких-нибудь других понятий, из «Самосознания» и тому
подобной чепухи, а из всего существующего доныне способа производства и
общения, который так же не зависит от чистого понятия, как изобретение
сельфактора и использование железных дорог не зависят от гегелевской
философии. Если он уж хочет говорить о «сущности» религии, т. е. о материальной
основе этой фантастической сущности, то он должен искать её не в «сущности
Человека» и не в предикатах бога, а лишь в материальном мире, который любая
ступень развития религии застаёт уже существующим (ср. выше «Фейербах»).
Все «призраки», которые прошли здесь
вереницей перед нами, были представлениями. Эти представления, — если отвлечься
от их реальной основы (от которой Штирнер и без того
отвлекается), — понятые как представления внутри сознания, как мысли в голове
человека, перенесённые из своей предметности обратно в субъект, возведённые из
субстанции в самосознание, суть причуда или навязчивая идея.
О происхождении истории призраков святого
Макса смотри у Фейербаха в «Anekdota», II, стр. 66, где мы читаем:
«Теология есть вера в призраки. Но
у обыденной теологии призраки находятся в чувственном воображении, у
спекулятивной же теологии — в нечувственной абстракции».
А так как святой Макс
вместе со всеми новейшими критическими спекулятивными философами разделяет
веру в то, что мысли, превращённые в нечто самодовлеющее, воплощённые мысли,
призраки, властвовали и продолжают властвовать над миром, разделяет веру в то,
что вся предшествующая история была будто бы историей теологии, — то ничего не
стоило превратить историю в историю призраков. История призраков, которую преподнёс нам Санчо, покоится, таким образом, на традиционной вере
спекулятивных философов в призраки.
b. Причуда
«Человек, в Твоей
голове бродят привидения!.. Ты одержим навязчивой идеей!» — гремит святой Макс,
обращаясь к своему рабу Шелиге. «Не думай, что я
шучу», грозит он ему. Не смей думать, что выступающий с такой торжественностью
«Макс Штирнер» способен шутить.
Этот божий человек опять нуждается в своём верном Шелиге, чтобы перейти
от объекта к субъекту, от привидения к причуде.
Причуда — это иерархия в отдельном
индивиде, господство мысли «в нём над ним». После того как мир предстал перед
фантазирующим юношей (которого мы встретили уже на
стр. 20) в качестве мира его «бредовых фантазий», в
качестве мира призраков, — после этого «собственные порождения его головы»,
обретаясь в его голове, стали господствовать над ним. Мир его бредовых фантазий
— в этом состоит сделанный им шаг вперёд — существует теперь как мир его
вконец расстроенной головы. Святой Макс, — сей муж, перед которым «мир людей
нового времени» предстаёт в виде фантазирующего юноши, — по необходимости
должен заявить, что «чуть ли не всё человечество состоит из настоящих
безумцев, обитателей сумасшедшего дома» (стр. 57).
Причуда, открываемая
святым Максом в головах людей, есть лишь его собственная причуда, — причуда
«святого», который созерцает мир sub specie aeterni {под углом зрения вечного} и принимает лицемерные фразы людей, равно как и их иллюзии, за
действительные мотивы их поступков; поэтому-то наш наивный, верующий муж и
высказывает так уверенно своё великое положение: «Почти весь человеческий мир тяготеет к высшему» (стр. 57).
«Причуда» есть
«навязчивая идея», т. е. «идея, подчинившая себе человека», или, — как это
затем говорится более популярно, — всевозможные нелепости, которые люди «вбили
себе в голову».
С игривой лёгкостью
приходит святой Макс к заключению, что всё, что подчинило себе людей, —
например, необходимость производить, чтобы иметь возможность жить, и зависящие
от этого отношения, — представляет собой подобную «нелепость» или «навязчивую
идею». Так как детский мир есть единственный «мир вещей»,
как мы узнали из мифа о «Жизни Человека», то, значит, всё, что не существует
«для ребёнка» (а порой и для животного), есть, во всяком случае, «идея» и,
«легко возможно», есть даже «навязчивая идея». От юноши и от ребёнка мы
избавимся ещё не так-то скоро.
Глава о причуде имеет целью лишь
констатировать категорию причуды в истории «Человека». Сама борьба с причудой
ведётся на протяжении всей «Книги» и особенно во второй её части. Мы можем поэтому ограничиться здесь двумя-тремя примерами
причуды.
На стр. 59 Jacques le bonhomme полагает, что
«наши газеты переполнены политикой, потому что они одержимы иллюзией, будто
человек создан для того, чтобы стать zoon politikon {общественным
животным}». Итак, согласно Jacques le bonhomme, политикой занимаются потому, что ею
переполнены наши газеты! Если бы какой-нибудь отец церкви заглянул в биржевые
отчёты наших газет, он не мог бы судить иначе, чем святой Макс, и непременно
заявил бы: эти газеты переполнены биржевыми отчётами потому, что они одержимы
иллюзией, будто человек создан для того, чтобы заниматься фондовыми
спекуляциями. Значит не газеты одержимы причудой, а
сама причуда имеет своим проявлением «Штирнера».
Запрет кровосмешения и установление
моногамии выводятся Штирнером из «Святого», «они —
воплощения Святого». Если у персов кровосмешение не запрещено, а у турок
существует институт полигамии, то значит там
кровосмешение и полигамия являются воплощениями «Святого». Между двумя этими
«святынями» нельзя будет усмотреть иного различия
кроме того, что персы и турки «вбили себе в голову» другой вздор, чем христианско-германские
народы. — Такова уж его, достойная отца церкви, манера «заблаговременно
избавляться» от истории. — Jacques le bonhomme настолько далёк от какого-либо понятия о
действительных, материалистических причинах запрета полигамии и кровосмешения
при определённых социальных условиях, что он считает этот запрет только
догматом веры и вместе со всяким обывателем воображает, что когда за подобные
преступления сажают человека в тюрьму, то это означает, что «чистота нравов»
сажает его в «заведение для исправления нравов» (стр. 60), — как и вообще
тюрьмы представляются ему заведениями для исправления нравов; в данном
отношении он стоит ниже образованного буржуа, который лучше понимает, в чём тут
дело, — ср. литературу о местах заключения. «Темницы» «Штирнера»,
это — тривиальнейшие иллюзии берлинского бюргера,
которые для него, однако, едва ли заслуживают названия «заведений для
исправления нравов».
После того как Штирнер
открыл при помощи «эпизодически вставленного» «исторического размышления», что
«человек в целом, со всеми его способностями, должен был, в конце концов,
оказаться религиозным» (стр. 64), «после этого в самом
деле» «не удивительно», — «ибо мы теперь стали так насквозь религиозны», —
«что» присяга, «которая даётся присяжными, присуждает нас к
смерти и что полицейский, как добрый христианин, упрятывает нас в кутузку посредством «служебной присяги»». Когда
жандарм задерживает его за курение в Тиргартене, то
выбивает у него сигару изо рта не жандарм, получающий за это жалование от
королевско-прусского правительства и участвующий в доходах от штрафных денег,
а выбивает сигару «служебная присяга». И точно так же сила буржуа в суде
присяжных, — вследствие ханжеского облика, который принимают здесь эти amis
du commerce { — друзья
торговли. Ред.}, —
превращается для Штирнера в силу клятвы, присяги, в «Святое». «Истинно, истинно говорю вам: и в Израиле не нашёл я такой веры»
(Евангелие от Матфея, 8, 10).
«У довольно многих мысль превращается в
правило, так что не Они владеют правилом, а, наоборот, оно ими владеет, и
вместе с правилом они снова обретают твёрдую позицию». Но
«это зависит не от желающего и не от подвизающегося, а от бога милующего»
(Послание к римлянам, 9, 16). Поэтому святой Макс,
сам задетый за живое, на той же странице преподаёт нам ряд правил, а именно:
во-первых, основное правило — никаких правил; засим, во-вторых, правило
— не иметь никакой твёрдой позиции; в-третьих, правило: «Хотя мы и должны
обладать духом, но дух не должен обладать нами», и, в-четвёртых,
правило о том, что следует внимать также и голосу своей плоти, «ибо, только
внимая голосу своей плоти, человек разумеет себя вполне, а
только разумея себя вполне, он становится разумеющим или разумным».
С. Нечисто-нечистая история духов
а. Негры и монголы
Мы возвращаемся теперь к началу
«единственной» исторической конструкции и системы наречений. Ребёнок становится
негром, юноша — монголом. Смотри «Экономию Ветхого завета».
«Историческое размышление о Нашем монгольстве, которое я
здесь эпизодически вставлю, я предлагаю без всякого притязания на
основательность или хотя бы только на достоверность, а исключительно
потому, что оно может, как мне кажется, способствовать разъяснению
остального» (стр. 87).
Святой Макс пытается «растолковать» себе
свои фразы о ребёнке и юноше, давая им мирообъемлющие
имена, а эти миро-объемлющие
имена он старается «растолковать», подставляя под них свои фразы о ребёнке и
юноше. «Негроподобие представляет древность,
зависимость от вещей» (ребёнок); монголоподобие
— период зависимости от мыслей, христианскую эпоху» (юноша). (Ср.
«Экономию Ветхого завета».) «Для будущего предназначены слова: Я — собственник
мира вещей и Я же собственник мира мыслей» (стр. 87, 88).
Это «будущее» уже осуществилось однажды, на стр. 20, в связи с рассуждениями о
муже, и оно совершится ниже ещё раз, начиная со
стр. 226.
Первое «историческое
размышление, не
претендующее на основательность или хотя бы только на достоверность»: так как
Египет — страна в Африке, где живут негры, то, стало быть, «к негритянской эре»
«относятся» (стр. 88) никогда не существовавшие «походы Сезостриса»
и «значение Египта» (значение, какое он имел также и при Птолемеях, экспедиция
Наполеона в Египет, Мухаммед-Али, восточный вопрос, брошюры
Дювержье де Оранна и т. д.) и «значение
северной Африки вообще» (стало быть, значение Карфагена, поход Ганнибала на
Рим, а также, «легко возможно», значение Сиракуз и Испании, вандалы,
Тертуллиан, мавры, Аль-Хусейн-Абу-Али-Бен-Абд-аллах-Ибн-Сина,
пиратские государства, французы в Алжире, Абд-эль-Кадир,
Père {Отец}
Анфантен и четыре новых жабы в «Charivari») (стр. 88). Итак, Штирнер растолковывает здесь походы Сезостриса
и т. д. тем, что переносит их в негритянскую эру, а негритянскую эру он
растолковывает «эпизодически вставляя» её в качестве исторической иллюстрации к
своим единственным мыслям «о Наших детских годах».
Второе «историческое размышление»: «К монголоидной эре
относятся походы гуннов и монголов, вплоть до русских» (и Wasserpolacken),
причём походы гуннов и монголов, вместе с русскими, опять-таки
«растолковываются» указанием на то, что они относятся к «монголоидной эре», а
«монголоидная эра» — указанием на то, что это есть эра уже встречавшейся нам
фразы, — в связи с образом юноши, — о «зависимости от мыслей».
Третье «историческое размышление».
В монголоидную эру «ценность моего Я никак
не может признаваться высокой — и это потому, что твёрдый алмаз Не-Я стоит слишком высоко в цене, потому что
он ещё слишком твёрд и непреодолим, чтобы Я могло поглотить и впитать его.
Здесь люди только ползают с необычайной суетливостью по этому неподвижному
миру, по этой субстанции, как мелкие паразиты по телу, соками которого они
питаются, не будучи, однако, в. состоянии его пожрать. Это — суетливость насекомых,
деловитость монголов. У китайцев всё ведь остаётся по-старому и т. д.
... Поэтому» (потому что у китайцев всё остаётся по-старому) «в нашу
монгольскую эру всякое изменение является только реформаторским, исправляющим,
а не разрушительным, не истребляющим или уничтожающим. Субстанция, объект
остаётся. Вся наша деловитость — лишь муравьиная возня и
блошиные прыжки... жонглёрство на канате объективного» и т. д. (стр. 88.
Ср. Гегель, «Философия истории», стр. 113, 118, 119 (неразмягчённая субстанция), 140 и т. д., где Китай
понимается как «субстанциальность»).
Итак, мы узнаём здесь,
что в истинном, кавказском веке люди будут руководствоваться тем
правилом, что землю, «субстанцию», «объект», «неподвижное» нужно проглотить,
«пожрать», «уничтожить», «поглотить», «разрушить», а заодно с землёй — и
неотделимую от неё солнечную систему. Миропоглощающий «Штирнер»
познакомил нас на стр, 36 с
«реформаторской, или исправляющей, деятельностью» монголов в форме планов
юноши и христианина о «спасении и исправлении мира». Мы, таким образом,
всё ещё не подвинулись вперёд ни на шаг. Характерно для всего «единственного»
понимания истории то, что высшая ступень этой монгольской деятельности удостаивается
названия «научной», откуда уже сейчас можно сделать тот вывод, который
святой Макс сообщает нам позже, а именно: что завершением монгольского неба
является гегелевское царство духов.
Четвёртое «историческое размышление». Мир, по которому ползают
монголы, превращается теперь с помощью «блошиного прыжка» в «позитивное», это
последнее — в «законоположение», а законоположение переходит, с помощью одного
абзаца на стр. 89, в, «нравственность». «Нравственность является в Своей
первой форме в виде привычки» — она выступает, значит, в качестве лица; но
тут же она превращается в пространство: «Действовать согласно нравам и
привычкам своей страны — означает здесь» (т, е. в области
нравственности) «быть нравственным». «Поэтому» (потому что это происходит в
области нравственности как привычки) «чистое, нравственное поведение в
наиболее неподдельном виде осуществляется в ... Китае!»
Святому Максу не везёт по части примеров. На стр. 116 он подсовывает таким же
манером североамериканцам «религию добропорядочности». Два
самых плутоватых народа на земле, патриархальных обманщиков — китайцев и
цивилизованных обманщиков — янки, он считает «чистосердечными», «нравственными»
и «добропорядочными». Если бы он заглянул в свою шпаргалку, то он мог бы
найти, что на стр. 81 «Философии истории» североамериканцы, а на стр. 130 —
китайцы классифицируются как обманщики.
«Некто», этот неизменный друг нашего
святого простака, помогает ему теперь перейти к нововведению, а от
последнего словечко «и» приводит его обратно к привычке, —и вот уже сфабрикован материал для
Пятого исторического размышления, в котором содержится один из главных
козырей. «Не подлежит, в самом деле, сомнению, что при помощи привычки человек
ограждает себя от вторжения вещей, от мира» — например, от голода;
«и» — как отсюда совершенно
естественно вытекает —
«основывает свой собственный мир», как раз в данный момент нужный «Штирнеру»,
«в котором он только и чувствует себя в
родной стихии и как дома», — «только», после того как он лишь
благодаря «привычке» почувствовал себя «как дома» в существующем «мире»;
«т. е. строит себе небо», — потому
что Китай называется Небесной империей;
«ведь небо не имеет никакого другого смысла кроме того, что оно есть настоящая родина человека» — между тем как на самом деле его смысл в
том, что настоящая родина человека представляется ему не настоящей;
«где уже ничто чуждое не располагает им», — т. е. где нечто собственное располагает
им как нечто Чуждое и т. д. в этом роде — всё та же старая песенка. «Вернее»,
выражаясь словечком святого Бруно, или «легко возможно», выражаясь словами
святого Макса, это предложение должно было бы гласить так:
Штирнеровское положение без притязания на
основательность или хотя бы только на достоверность, никакому сомнению, что
при помощи привычки человек ограждает себя от вторжения вещей, от мира, и
основывает свой собственный мир, в котором он только и чувствует себя в
родной стихии и как дома, т. е. строит себе небо. Ведь «небо» не имеет
никакого другого смысла кроме того, что оно есть
настоящая родина человека, где уже ничто Чуждое не располагает им и не властвует
над ним, никакое влияние земного уже не отчуждает его от самого себя, словом
— где отброшены шлаки земного и борьба с миром нашла свой конец, так что
человеку уже ни в чём не отказано» (стр. 89). |
Очищенное
положение, «Не подлежит, в самом деле, Китай называется Небесной империей,
так как «Штирнер» говорит как раз о Китае и так как
он «привык» при помощи невежества «ограждать себя от вторжения вещей, от
мира, и основывать свой собственный мир, в котором он только и чувствует
себя в родной стихии и как дома», — что ввиду этого он «строит» себе из
Небесной китайской
империи «небо». «Ведь» вторжение мира, вещей, «не имеет никакого другого смысла кроме того», что мир, вещи — «это настоящий» ад
Единственного, «в котором» всё «располагает им и властвует над ним» как
нечто «Чуждое», но который он умеет превратить в своё «небо» тем путём, что
«отчуждается» от всякого «влияния земных», исторических фактов и связей и
таким образом уже не чуждается их; «словом», речь идёт о
той области, «где отброшены шлаки земного», исторического, и где Штирнер уже не «находит» «в конце» «мира» никакой «борьбы»,
— и этим, конечно, сказано всё. |
Шестое «историческое размышление». На стр. 90 Штирнер
воображает, что
«в Китае всё предусмотрено; что бы
ни случилось, китаец всегда знает, как ему надобно вести себя, и ему
незачем сообразоваться ещё с обстоятельствами; никакой непредвиденный
случай не низвергнет его с небес его покоя».
Не низвергнет и английская бомбардировка —
китаец в точности знал, «как ему надобно вести себя», особенно по отношению к
незнакомым ему пароходам и шрапнельным снарядам.
Святой Макс извлёк это из гегелевской
«Философии истории», стр. 118 и 127, причём, однако, ему пришлось прибавить от
себя кое-что Единственное, дабы изготовить своё вышеприведённое размышление.
«Таким образом», продолжает святой Макс, «на первую ступень
лестницы образования человечество восходит при помощи привычки, и так
как оно представляет себе, что, добравшись до культуры, оно вскарабкалось
на небо, в царство культуры, или второй природы, то оно действительно
восходит на первую ступень небесной лестницы» (стр. 80)
«Таким образом», т. е. потому, что Гегель
начинает историю с Китая и что «китаец никогда не выходит из себя», «Штирнер» превращает человечество в некое лицо, которое
«восходит на первую ступень лестницы культуры» и к тому же «при помощи
привычки», ибо Китай не имеет для Штирнера никакого
другого значения кроме того, что в нём олицетворилась «привычка». Теперь нашему ратоборцу, идущему
в бой против Святого, остаётся ещё только превратить «лестницу» в «небесную
лестницу», — и это потому, что Китай называется также ещё и Небесной империей.
«Так как человечество представляет себе» («откуда только» Штирнеру «так хорошо известно, что» представляет себе
человечество, см. Виганд, стр. 189), — это-то как раз
и надо было Штирнеру доказать, — что оно, во-первых,
превращает «культуру» в «небо культуры», а во-вторых, «небо культуры» в
«культуру неба» — (мнимое представление человечества, которое выступает, на
стр. 91 в качестве представления Штирнера и
благодаря этому получает подобающее ему выражение), — «то оно действительно
восходит на первую ступень небесной лестницы». Так как оно представляет себе,
что восходит на первую ступень небесной лестницы ... то ... оно восходит на неё
действительно! «Так как» «юноша» «представляет себе», что становится
чистым духом, то он действительно становится им! Смотри рассуждения о «юноше»
и «христианине», о переходе из мира вещей в мир духа, где уже дана простая
формула для этой небесной лестницы «единственной» мысли.
Седьмое
историческое размышление. Стр. 90. «Если монгольство» (оно следует непосредственно после небесной
лестницы, с помощью которой «Штирнер» обнаружил,
посредством мнимого представления человечества, некую духовную сущность), «если
монгольство установило бытие духовных сущностей»
(вернее — если «Штирнер» установил своё
фантастическое представление о духовной сущности монголов), «т о кавказцы
тысячелетиями боролись с этими духовными сущностями, стремясь постигнуть их до
основания». (Юноша, который становится мужем и стремится «проникнуть в
область, лежащую за пределами мыслей»; христианин, который «неизменно исполнен
желания» «изведать глубины божества».) Так как китайцы констатировали бытие бог
весть каких духовных сущностей («Штирнер»
не констатирует, кроме своей небесной лестницы, ни одной такой сущности), —
то кавказцам приходится тысячелетиями
возиться с «этими» китайскими «духовными сущностями»; более того, двумя
строками ниже Штирнер констатирует, что они действительно
«штурмовали монгольское небо, тиэн», и затем
продолжает: «Когда же сокрушат они это небо, когда же станут, наконец, действительными
кавказцами и обретут самих себя?» Здесь отрицательное единство, уже
выступавшее прежде в образе мужа, появляется в виде «действительного
кавказца», т.е. не негроподобного, не монгольского, а
кавказского кавказца. Этот последний отрывается
таким образом как понятие, как сущность, от действительных кавказцев,
противопоставляется им как «идеал кавказца», как «призвание», в котором они
должны «обрести самих себя», противопоставляется как «предназначение»,
«задача», как «Святое», как «святой» кавказец, «совершенный» кавказец,
«который и есть» кавказец «в небе — есть бог».
«Упорной борьбой
монгольской расы люди построили небо» — так полагает «Штирнер» на стр. 91, позабыв, что действительные монголы
занимаются гораздо больше баранами, чем небесами {Игра слов: «Hämmel»
— «баран»; «Himmel»
— «небо»}, — «когда пришли люди кавказского
племени и ... пока они имеют дело с небом... взялись за штурм
этого неба». Построили
небо, когда... пока они имеют дело... взялись. Непритязательное
«историческое размышление» выражается здесь в consecutio temporum {последовательности времён}, которая тоже не «притязает» на классичность «или хотя бы только»
на грамматическую правильность; конструкции истории соответствует конструкция
фраз; «этим ограничиваются» «притязания» «Штирнера» и
«тем самым достигают своей конечной цели».
Восьмое историческое размышление, размышление размышлений, альфа и омега
всей штирнеровской истории, состоит в следующем: Jacques le bonhomme видит во всём происходившем до сих пор
движении народов, как мы это проследили у него с самого начала, одну только
смену небес (стр. 91), что можно выразить и так: сменявшие друг друга до
настоящего времени поколения кавказской расы только и делали, что боролись с
понятием нравственности (стр. 92), и «этим ограничивается всё их дело» (стр.
91). Если бы они выбили из головы эту злосчастную
нравственность, это привидение, они до чего-нибудь да дошли бы; а так — они не
достигли ничего, ровно ничего, и святой Макс в наказание заставляет их, как
школьников, зазубривать свой урок. Этому его воззрению на историю
вполне соответствует то, что в заключение (стр. 92) он вызывает тень
спекулятивной философии, дабы «в ней это небесное царство, царство духов и
призраков, обрело свой надлежащий порядок», и что в последующем спекулятивная
философия понимается как само «царство духов в его завершении».
Почему всякий, кто понимает историю в
гегелевском духе, должен под конец прийти, как к результату всей предшествовавшей
истории, к царству духов, которое в спекулятивной философии находит своё
завершение и упорядочение, — очень простую разгадку этой тайны «Штирнер» мог бы найти у самого Гегеля. Чтобы прийти к этому
результату, «нужно понятие духа положить в основу и затем показать, что
история есть процесс самого духа» («История философии», III, стр. 91). После того как «понятие духа»
уже подсунуто истории в качестве её основы, весьма легко, конечно, «показать»,
что оно всюду обнаруживается, и затем предоставить этому процессу «обрести свой
надлежащий порядок».
Предоставив всему «обрести свой надлежащий
порядок», святой Макс может теперь в восторге воскликнуть: «Стремиться
завоевать свободу для духа — это есть монгольство» и
т. д. (ср. стр. 17: «Извлечь на свет чистую мысль и т.
д. — ото составляет радость юноши» и т. д.). Он может далее лицемерно
заявить: «Поэтому бросается в глаза, что монгольство...
представляет не-чувственность и не-естественность» и т. д., — между тем как он должен
был бы сказать: бросается в глаза, что монгол есть только переряженный юноша,
который, будучи отрицанием мира вещей, может быть назван также «не-естественностью», «не-чувственностью»
и т. д.
Мы опять достигли той точки, на которой
«юноша» может перейти в «мужа». «Но кто превратит Дух в его Ничто? Тот, кто
с помощью духа показал, что природа ничтожна, конечна, преходяща» (т. е.
представил её себе таковой, а это сделал, согласно стр. 16 и сл., юноша, потом
христианин, потом монгол, потом монголоподобный
кавказец, а собственно говоря только идеализм), — «тот
один лишь может низвести» (именно, в своём воображении) «на ту же ступень
ничтожества и дух» (значит, христианин и т. д.? Нет, восклицает «Штирнер», прибегая здесь к такой же передержке, как на стр. 19—20 в случае с мужем). «Я могу
это сделать, каждый из Вас это может, кто действует и творит как неограниченное
Я» (в своём воображении), «словом, это может сделать — эгоист» (стр.
93), т. е. муж, кавказский кавказец, который есть, таким образом, совершенный
христианин, истинный христианин, святой, воплощение Святого.
Прежде чем перейти к
дальнейшему наречению именами, мы тоже «вставим» «в этом месте» «историческое
размышление» о происхождении штирнеровского
«исторического размышления о нашем монгольстве»,
причём наше размышление отличается, однако, от штирнеровского
тем, что оно определённо «притязает на основательность и достоверность». Всё его историческое размышление, как и
его соображения о «Древних», сшито из обрывков мыслей Гегеля.
Негроподобие он представляет себе в виде «ребёнка» —
потому, что у Гегеля в «Философии истории», стр. 89, говорится:
«Африка — страна детства истории».
«При определении африканского» (негритянского) «духа мы должны совершенно
отказаться от категории всеобщности» (стр. 80), — т. е. у ребёнка или
негра хотя и есть мысли, но он ещё не знает мысль как таковую. «У негров
сознание ещё не дошло до прочной объективности — как например бог, закон, в
которых человек мог бы созерцать свою сущность»... «благодаря чему
совершенно отсутствует знание об абсолютной сущности. Негр представляет
собой естественного человека во всей его необузданности» (стр. 90):
«Хотя они и должны сознавать свою зависимость от природного» (от вещей, как
говорит «Штирнер»), «однако это всё же не приводит их
к сознанию чего-то высшего» (стр. 91).
Тут мы вновь находим все
штирнеровские определения ребёнка и негра —
зависимость от вещей, независимость от мыслей и в особенности независимость от
«Мысли», от «Сущности», от «абсолютной» (святой) «сущности» и т. д.
Монголов, и в частности китайцев, он нашёл
у Гегеля в качестве начала истории, а так как и для Гегеля история есть
история духов (только не так по-ребячески, как у «Штирнера»),
то само собой разумеется, что монголы внесли дух в
историю и являются исконными представителями всего «Святого». В частности, на стр. 110 Гегель характеризует «монгольское царство»
(далай-ламы) как «священническое», как «царство теократического
господства», как «духовное, религиозное царство» — в противоположность мирской
империи китайцев. «Штирнер» должен был,
конечно, отождествить Китай с монголами. На стр. 140 у Гегеля встречается даже «монгольский принцип», из
которого «Штирнер» сфабриковал понятие «монгольства». Впрочем, если он уж хотел свести
монголов к категории «идеализма», то он мог бы «найти» в культе далай-ламы и в
буддизме совсем иные «духовные сущности», чем его шаткая «небесная лестница».
Но он не удосужился даже как следует просмотреть гегелевскую «Философию
истории». Особенность и единственность штирнеровского
отношения к истории состоит в том, что эгоист превращается в «беспомощного»
копировщика Гегеля.
b. Католицизм и протестантизм (Ср. «Экономию Ветхого
завета»)
То, что мы здесь называем католицизмом, «Штирнер» называет «средневековьем»; но так как он смешивает
(как и «во всём») религиозную сущность средневековья, религию средних веков с
действительным, мирским средневековьем в его плоти и крови, то мы предпочитаем
сразу, же назвать предмет его настоящим именем.
«Средневековье» было «долгим
историческим периодом, когда довольствовались иллюзией обладания истиной»
(ничего больше тогда люди не желали и ничего больше не делали), «не задумываясь
серьёзно над тем, не должно ли самому быть истинным, чтобы обладать истиной»...
«В средние века люди» (значит, в течение всего средневековья)
«умерщвляли свою плоть, чтобы приобрести способность воспринять в себя
Святое» (стр. 108).
Гегель определяет отношение к божественному в католической церкви таким образом, что в
ней
«относятся к абсолютному как к чисто внешней вещи» (христианство в форме
внешнего бытия) («История философии», III, стр. 148 и в других местах). Индивид
должен, правда, очиститься, чтобы воспринять в себя истину, но «и это
осуществляется внешним способом, посредством выкупов, постов, самобичеваний,
хождений по святым местам, паломничества» (стр. 140, там же).
Этот переход «Штирнер»
делает посредством следующей фразы:
«Как, впрочем, напрягают и свой
глаз, чтобы увидеть отдалённый предмет... так умерщвляли свою плоть и т. д.»
Поскольку у «Штирнер
а» средневековье отождествляется с католицизмом, оно, естественно, и
заканчивается Лютером. Стр. 108. В Лютере же всё сводится к следующему
определению, уже встретившемуся нам в рассуждении о юноше,
в беседе с Шелигой и в других местах:
«Человек должен, если он хочет постичь истину,
сделаться столь оке истинным, как сама истина.
Только тот, кто уже обладает истиной в форме веры, может приобщиться к
ней».
Гегель говорит по поводу лютеранства:
«Истина евангелия существует только в истинном отношении к
нему,,; Существенное отношение духа существует только
для духа... Стало быть, отношение духа к этому содержанию таково, что
хотя содержание и существенно, но столь же существенно и то, что святой и
освящающий дух стоит в отношении к этому содержанию» («История философии», III, стр. 234). «В этом и состоит лютерова вера: требуется, чтобы он» (т. е. человек) «верил,
и только эта его вера может иметь истинное значение» (там же, стр.
230). «Лютер... утверждает, что божественное лишь постольку божественно,
поскольку оно восприемлется в этой субъективной духовности
веры»
(там же, стр. 138). «Учение» (католической) «церкви есть истина как наличная
истина» («Философия религии», II, стр. 331).
«Штирнер»
продолжает:
«Таким образом, вместе с Лютером
открывается познание, что истина, будучи мыслью, существует только для
мыслящего человека, а это. значит,
что человек должен стать на совершенно иную точку зрения, основанную на вере» (per appos. {посредством
приложения}), «научную, или
точку зрения мышления по отношению к своему предмету, к мысли» (стр. 110).
Кроме повторения, которое «Штирнер» опять здесь «вставляет», заслуживает внимания
только переход от веры к мышлению. У Гегеля этот переход сделан следующим
образом:
«Но этот дух» (т. е. святой и освящающий
дух) «есть, во-вторых, по существу и мыслящий дух. Мышление как таковое тоже
должно получить в нём своё развитие» и т. д. (стр. 234).
«Штирнер»
продолжает:
«Эта мысль» («что Я — дух, только
дух») «проходит через всю историю реформации вплоть до сегодняшнего дня» (стр.
111).
Для «Штирнера»,
начиная с XVI
века, не существует иной истории, кроме истории реформации, — да и последняя
лишь в том понимании, в каком она даётся у Гегеля.
Святой Макс снова показал свою безмерную
веру. Он опять принял за истину, от слова до слова, все иллюзии немецкой
спекулятивной философии, более того — он сделал их ещё более спекулятивными,
ещё более абстрактными. Для него существует только история религии и философии,
— да и она существует для него только через посредство Гегеля, который
постепенно сделался всеобщей шпаргалкой, справочным словарём всех новейших
немецких спекулянтов принципами и фабрикантов систем.
Католицизм = отношение к истине как к
вещи, ребёнок, негр, «Древний».
Протестантизм = отношение к истине в духе,
юноша, монгол, «Новый».
Вся эта конструкция оказалась излишней,
потому что всё это уже имелось налицо в главе о «духе».
Согласно намёкам, содержащимся уже в
«Экономии Ветхого завета», внутри протестантизма можно опять представить
ребёнка и юношу в новых «превращениях», что «Штирнер»
и делает на стр. 112, где он
трактует английскую эмпирическую философию как ребёнка, в противоположность
немецкой спекулятивной философии, трактуемой в качестве юноши. Здесь он снова
списывает у Гегеля, который тут, как и вообще, очень часто фигурирует в
«Книге» в виде безличного оборота [Alan].
«Бэкона изгнали» — т. е. Гегель изгнал —
«из царства философов». «И действительно, то, что называют английской
философией, не пошло, повидимому, дальше открытий,
сделанных так называемыми ясными головами вроде Бэкона и Юма» (стр. 112).
У
Гегеля это выражено так:
«Бэкон — в самом деле
настоящий вождь и представитель того, что в Англии называется философией и
дальше чего англичане пока ещё так и не пошли» («История философии», III, стр. 254).
Те, кого «Штирнер»
называет «ясными головами», Гегель называет (там же, стр. 255) «образованными
светскими людьми», — у святого Макса эти последние превращаются даже один раз
в «наивность детской души», ибо английские философы должны представлять ребёнка.
На том же ребяческом основании Бэкон не должен был «интересоваться
теологическими вопросами и главными положениями», что бы ни говорилось в его
сочинениях (особенно в книгах «О приращении наук», «Новый Органон» и в
«Опытах»). Наоборот, «немецкая мысль... видит... жизнь лишь в самом познании» (стр.
112), ибо она есть юноша. Ессе iterum
Crispinus!
Каким образом Штирнер
превращает Картезия в немецкого философа, читатель
может сам справиться в «Книге» на стр. 112.
D.
Иерархия
В предыдущем изложении Jacques le bonhomme рассматривает историю лишь как продукт
абстрактных мыслей — или, вернее, как продукт своих представлений об
абстрактных мыслях, — рассматривает её как подвластную этим представлениям,
которые все в конечном счёте растворяются в «Святом».
Это господство «Святого», мысли, гегелевской абсолютной идеи над эмпирическим
миром он изображает далее как существующее в настоящем историческое отношение,
как господство святых идеологов над непосвящённым миром, — как иерархию. В
этой иерархии то, что прежде преподносилось одно после другого, существует
одно рядом с другим, так что одна из двух таких сосуществующих форм
развития господствует над другой. Таким образом, юноша
господствует над ребёнком, монгол над негром, Новый над Древним,
самоотверженный эгоист (citoyen) над эгоистом в обыкновенном смысле слова (bourgeois) и т.д. — смотри
«Экономию Ветхого завета». «Уничтожение» «мира вещей»,
осуществляемое «миром духа», выступает здесь как «господство» «мира мыслей» над
«миром вещей». Вполне естественно, что господство, которое с самого
начала принадлежало в истории «миру мыслей», изображается в конце её и как
действительное, фактически существующее господство мыслящих — и, как мы увидим в конечном счёте, как господство спекулятивных
философов, — над миром вещей, так что святому Максу остаётся затем ещё только
вступить в борьбу с мыслями и представлениями идеологов и одолеть их, чтобы
сделаться «собственником мира вещей и мира мыслей».
«Иерархия есть господство мыслей, господство духа. Мы иерархичны по сию
пору, мы находимся под гнётом тех, кто опирается на мысли, а мысли» кто же этого давно не заметил? — «это — Святое»
(стр. 97). (От упрёка, что он на протяжении всей «Книги»
творит только «мысли», т. е. «Святое», Штирнер
постарался оградить себя тем, что он действительно нигде в этой книге не сотворил
ни одной мысли. Впрочем, в журнале Виганда
он приписывает себе «виртуозность мышления», т. е., согласно его толкованию,
виртуозность в фабрикации «Святого», — против чего мы возражать не станем.)
— «Иерархия есть верховное господство духа» (стр. 467).— «Средневековая иерархия была
лишь слабой иерархией, ибо она была вынуждена допускать наряду с собой
нестеснённое существование всевозможного мирского варварства» («откуда только Штирнеру так хорошо известно, что была вынуждена делать
иерархия», мы сейчас увидим), «и лишь реформация закалила силу иерархии» (стр.
110). «Штирнер» полагает в
самом деле, «будто господство духов никогда прежде не было столь всеобъемлющим
и всемогущим», как после реформации; он полагает, что это господство духов,
«вместо того чтобы оторвать религиозный принцип от искусства, государства и
науки, наоборот, вознесло их целиком из действительности в царство духа и
сделало их религиозными».
В этом взгляде на новую историю
размазывается всё та же старая иллюзия спекулятивной философии насчёт
господства духа в истории. Более того, это место показывает, как верующий Jacques le bonhomme всё время слепо принимает на веру
полученное им от Гегеля и ставшее для него традиционным мировоззрение,
принимает его за действительный мир и «орудует» на этой почве. Что в
этом месте могло бы показаться «собственным» и «единственным», так это
понимание господства духа как иерархии, — и здесь мы опять-таки
«вставим» краткое «историческое размышление» о происхождении штирнеровской «иерархии».
Гегель высказывается в следующих
«превращениях» о философии иерархии:
«Мы видели у Платона в его «Государстве»
ту мысль, что управлять должны философы; теперь» (в католическом средневековье)
«наступило время, когда утверждается, что господствовать должно духовное; но
духовное получило тот смысл, что господство должно принадлежать духовенству,
духовным лицам. Духовное превращено, таким образом, в
особое существо, в индивидуум» («История философии», III, стр. 132). — «Тем самым действительность,
земная жизнь покинута богом... отдельные немногие лица святы, остальные
лишены святости» (там же, стр. 136). «Покинутость
богом» определяется ближе так: «Все эти формы» (семья, труд,
государственная жизнь и т. д.) «считаются ничтожными, лишёнными святости» («Философия
религии», II, стр.
343). — «Это — соединение с мирской жизнью, которая остаётся непримирённой, которая есть грубая сама по себе мирская
жизнь» (в других местах Гегель употребляет также для этого слово
«варварство»; ср., например, «Историю философии», III, стр. 136) «и, как грубая сама по себе,
только подчиняется господству» («Философия религии», II, стр. 342, 343). — «Это господство»
(иерархия католической церкви) «есть, таким образом, господство страсти, — хотя
оно должно быть господством духовного» («История
философии», III,
стр. 134). — «Но истинное господство духа не может быть
господством духа в том смысле, чтобы противостоящее духу занимало подчинённое
положение» (там же, стр. 131 ).— «Истинный смысл
состоит в том, что духовное как таковое» (по «Штирнеру»
«Святое») «должно быть определяющим, и таков был ход вещей до нашего
времени; так, мы видим во французской революции» (а
следуя Гегелю, это видит и «Штирнер»), «что должна
господствовать абстрактная мысль; согласно ей должны определяться
государственные конституции и законы, она должна создавать связь между людьми,
и люди должны сознавать, что то, чему они
придают значение, это — абстрактные мысли, свобода и равенство и т.
д.» («История философии», III, стр. 132). Истинное господство духа, осуществляемое
протестантизмом, в противоположность его несовершенной форме в католической
иерархии, определяется далее в том смысле, что «мирское получает
одухотворение внутри себя» («История философии», III, стр. 185); «что божественное реализуется
в области действительности» (прекращается, стало быть, католическая покинутость действительности богом — «Философия религии», II, стр. 344); что
«противоречие» между святым и мирским «разрешается в нравственности» («Философия
религии», II, стр.
343); что «институты нравственности» (брак, семья, государство,
благоприобретённое имущество и т. д.) признаются «божественными, святыми» («Философия
религии», II, стр.
344). Это истинное господство духа Гегель выражает в двух формах: «Государство, правительство, право, собственность, гражданский
порядок» (и, как мы знаем из других его сочинений, также искусство, наука и
т. д.) «всё это есть религиозное... обнаружившееся в форме конечности»
(«История философии», III,
стр. 185). И, наконец, это господство религиозного,
духовного и т. д. формулируется как господство философии: «Сознание духовного является теперь» (в XVIII веке) «по самой своей сути фундаментом,
и поэтому господство перешло к философии» («Философия истории», стр.
440).
Гегель
подсовывает, таким образом, католической иерархии средневековья такое
намерение, будто она хотела быть «господством духа», а затем истолковывает её
как ограниченную, несовершенную форму этого господства духа, завершение
которой он усматривает в протестантизме и его мнимом дальнейшем развитии. Как
бы неисторично это ни было, Гегель всё же достаточно
историчен, чтобы не распространять название «иерархии» за пределы
средних веков. Но святой Макс знает из того же Гегеля, что позднейшая эпоха
есть «истина» предшествующей и, стало быть, эпоха совершенного господства духа
есть истина той эпохи, когда господство духа было ещё несовершенным, так что
протестантизм есть истина иерархии, стало быть — истинная
иерархия. Но так как только истинная иерархия достойна называться
иерархией, то ясно, что средневековая иерархия должна была быть «слабой»; и Штирнеру это тем легче доказать, что в вышеприведённых
местах и сотнях других мест у Гегеля изображается несовершенство господства
духа в средние века. Штирнеру осталось только списать
это, а вся его «собственная» деятельность свелась к замене слов «господетво духа» словом «иерархия». Весьма
несложное, умозаключение, с помощью которого господство духа без дальнейших
околичностей превращается, для него в иерархию, он мог бы даже и совсем не
делать, после того как среди немецких теоретиков вошло в моду называть
следствие именем его причины и сводить, например, к категории теологии всё то,
что ведёт своё происхождение из теологии и ещё не вполне стоит на высоте
принципов этих теоретиков, — например, гегелевскую спекуляцию, штраусовский пантеизм и т. д., — фокус, весьма
распространённый в 1842. году. Из вышеприведённых мест
следует также, что Гегель 1) рассматривает французскую революцию как новую и
более совершенную фазу этого господства духа, 2) видит в философах властителей
мира XIX века, 3)
утверждает, что теперь среди людей господствуют только абстрактные мысли, 4)
что уже у него брак, семья, государство, благоприобретение,
гражданский порядок, собственность и т. п. признаются «воплощением
божественного и святого», «воплощением религиозного начала» и
5) что нравственность, как мирская святость или как освящённая мирская
жизнь, изображается высшей и последней формой господства духа над миром, — всё
это вещи, которые слово в слово повторяются у «Штирнера».
По поводу штирнеровской
иерархии не стоит больше тратить слов и доказательств, остаётся разве ещё
только сказать о том, почему Штирнер списывал у
Гегеля, — факт, для объяснения которого нужны, однако, в свою очередь,
материальные факты и который объясним поэтому лишь для
тех, кому знакома берлинская, атмосфера. Другой вопрос
— каким образом сложилось гегелевское
представление о господстве духа, об атом смотри выше.
Присвоение
гегелевского мирового господства философов а
превращение его у святого Макса в иерархию
осуществляется посредством крайне, некритического легковерия нашего святого и
при посредстве «божественного» или, наоборот, безбожного невежества, которое
довольствуется, по отношению к истории, одним только «прозрением» (т. е. беглым
просмотром исторических данных, приводимых Гегелем), не утруждая себя
«знанием» многих «вещей». Вообще говоря, он, должно быть,
опасался, что, начав «учиться», он уже
не сможет «упразднять и растворять» (стр. 96) и, стало быть, погрязнет в
«суетливой возне вредных насекомых», — достаточно уважительная причина, чтобы
не «переходить» к «упразднению и растворению» своего собственного невежества.
Когда, подобно
Гегелю, впервые создают такую конструкцию для всей истории и современного мира во
всём, её объёме, то это невозможно без обширных положительных знаний, без
обращения, хотя бы местами, к эмпирической истории, без большой энергии и
проницательности. Если же довольствоваться использованием и
переделкой для собственных целей уже имеющейся готовой конструкции, ссылаясь, в
подтверждение этого «собственного» воззрения, на отдельные примеры (например,
на негров и монголов, на католиков и протестантов, на французскую революцию и
т. д.), — именно так и поступает наш ратоборец, идущий в бой против Святого, —
то для этого совсем не требуется никакого знания истории. Результат
всего этого использования неизбежно становится комичным; комичнее всего, когда
из прошлого вдруг делается прыжок в самое непосредственное настоящее, пример
чего мы видели в рассуждении о «причуде».
Что касается действительной иерархии
средневековья, то заметим здесь только, что для народа, для широких масс людей,
её не существовало. Для широкой массы существовал только феодализм, иерархия же
существовала лишь постольку, поскольку она сама была либо феодальной, либо
антифеодальной (в пределах феодализма). Сам феодализм имеет своим основанием
вполне эмпирические отношения. Иерархия и её борьба с феодализмом (борьба
идеологов определённого класса против самого этого класса) представляет собой
лишь идеологическое выражение феодализма и той борьбы, которая развёртывается
внутри самого феодализма, — в эту борьбу входит также и борьба феодально
организованных наций между собой. Иерархия есть идеальная форма
феодализма; феодализм есть политическая форма средневековых отношений
производства и общения. Следовательно, борьбу феодализма
против иерархии можно объяснить только в том случае, если будут выявлены эти
практические материальные отношения; это выявление уже само по себе кладёт
конец всему прежнему пониманию истории, слепо принимавшему на веру
средневековые иллюзии, те в частности иллюзии, которые император и папа
выдвигали в своей борьбе друг против друга.
Так как святой Макс занимается только тем,
что сводит гегелевские абстракции относительно средних веков и иерархии к
«пышным словам и жалким мыслям», то у нас нет никакого повода останавливаться
здесь дольше на действительной, исторической иерархии.
Из вышеизложенного уже
ясно, что фокус может быть проделан и в обратном направлении, что католицизм
может быть понят не только как подготовительная ступень, но и как отрицание
истинной иерархии; в последнем случае католицизм = отрицание духа, не-дух, чувственность, и тогда получается великое положение
Jacques le bonhomme, — что иезуиты «спасли нас от
упадка и гибели чувственности» (стр. 118). Что бы с «Нами» сталось, если бы «гибель»
чувственности всё-таки произошла, мы не узнаём. Всего
материального движения, начиная с XVI века, которое не просто спасло «нас» от «упадка»
чувственности, а, наоборот, дало «чувственности» гораздо более широкое развитие
— не существует для «Штирнера», всё это создали
иезуиты. Сравните, впрочем, «Философию истории» Гегеля, стр. 425.
Перенеся старое господство попов в новое
время, святой Макс истолковал тем самым новое время как «поповщину»; а рассматривая затем это перенесённое в новое время господство
попов в его отличии от их старого средневекового господства, он изображает его
как господство идеологов, как «дух школярства». Таким образом, поповщина = иерархия в качестве господства духа, школярство
= господство духа в качестве иерархии.
Этот простой переход к поповщине,
— который на самом деле вовсе не есть переход, — «Штирнер»
осуществляет с помощью трёх трудных превращений.
Во-первых, с его точки зрения, «понятие поповщины» «обретается» во всяком, «кто живёт для
какой-нибудь великой идеи, для правого дела» (всё ещё это правое дело!), «для
какого-нибудь учения и т. д.».
Во-вторых, Штирнер
«наталкивается» в своём мире иллюзий на «исконную иллюзию мира, ещё не
научившегося обходиться без поповщины», а именно —
«жить и творить во имя определённой идеи и т. д.».
В-третьих, «это есть господство идеи или поповщины», а именно: «Робеспьер напр.»
(например!), «Сен-Жюст и т.д.» (и так далее!) «были насквозь попами» и т. п.
Все три превращения, в которых поповщина оказывается «открытой», «найденной» и
«призванной» (всё это на стр. 100), выражают, стало быть, только то, что святой
Макс уже не раз нам повторял и прежде, а именно — господство духа, идеи,
Святого над «жизнью» (там же).
После того как он, таким
образом, подсунул под историю «господство идеи или поповщину», святой Макс
может, конечно, без труда снова отыскать эту «поповщину» во всей предшествующей
истории и тем самым изобразить «Робеспьера напр., Сен-Жюста и т. д.» в виде попов
и отождествить их с Иннокентием III и Григорием VII, причём всякая единственность исчезает перед лицом Единственного. Всё это ведь, собственно говоря, только
различные имена, различные переодевания одного лица, «Поповщины», которая творила всю историю с начала
христианства.
Каким образом при
таком понимании истории «все кошки становятся серыми», поскольку все
исторические различия «снимаются» и «разрешаются» в «понятие поповщины», —
этому святой Макс тотчас же даёт нам разительный пример в случае с «Робеспьером
напр., Сен-Жюстом и т. д.». Здесь сначала Робеспьер приводится как «пример»
Сен-Жюста, а Сен-Жюст — как «и так Далее» Робеспьера.
Затем говорится: «Этим представителям священных интересов противостоит целый
мир бесчисленных «личных», мирских интересов». Кто же им противостоял? Жирондисты и термидорианцы, которые постоянно упрекали их,
действительных представителей революционной силы, т. е. того класса, который один
лишь был действительно революционен, — представителей «бесчисленной» массы
(смотри «Мемуары Р. Левассёра» «напр.», «и т. д.»,
«т. е.» Нугаре, «История тюрем»; Барер;
Два друга свободы (и торговли); Монгайар, «История
Франции»; мадам Ролан, «Обращение к потомству»; «Мемуары
Ж. Б. Луве» и даже тошнотворные «Исторические очерки»
Больё и т. д. и т. д., а также протоколы всех
заседаний революционного трибунала «и т. д.»), — которые упрекали их в
нарушении «священных интересов», конституции, свободы; равенства, прав человека,
республиканизма, права, sainte propriйtй {священной собственности}, в нарушении «напр.»
разделения властей, человечности, нравственности, умеренности «и т. д.». Им
противостояли все попы, обвинявшие их в нарушении всех главных и
второстепенных пунктов религиозного и морального катехизиса (смотри, «напр.»,
М. Р. «История французского духовенства во время революции», Париж,
католический книготорговец, 1828 «и т. д.»). Исторический комментарий
бюргера, сводящийся к тому, что
во время rиgne de la terreur {господства
террора.} «Робеспьер напр.,
Сен-Жюст и т. д.» рубили головы honnкtes
gens {порядочным людям} (смотри бесчисленные писания простоватого
г-на Пельтье, затем, «напр.», Монжуа, «Заговор Робеспьера» «и т. д.»), —
этот комментарий святой Макс выражает в следующем превращении: «Оттого, что
революционные попы или школьные наставники служили Человеку, они
отрубали головы людям». Это, конечно, избавляет святого Макса от
затруднительной обязанности обмолвиться хотя бы одним «единственным» словечком
о действительных, эмпирических основаниях отрубания голов, — основаниях,
базирующихся на в высшей степени мирских интересах, правда, интересах не
биржевых спекулянтов, а. «бесчисленной»
массы. Один более ранний «поп», Спиноза, не постеснялся ещё в XVII веке быть «строгим наставником», святого
Макса, заявив: «Невежество не есть довод». Поэтому, святой Макс и ненавидит
попа Спинозу настолько, что берёт сторону его антипопа,
попа Лейбница, и для всех таких удивительных явлений, как терроризм
«напр.», отрубание голов «и т. д.»,, создаёт «достаточное
основание», состоящее в том именно, что «духовные люди вбили себе нечто
подобное в голову» (стр. 98).
Блаженный Макс, который
для всего нашёл достаточное основание («Я нашёл теперь основание, в котором
навеки укреплён Мой якорь», и где же, как не в идее, «напр.». в «поповстве» «и т. д.» «Робеспьера напр., Сен-Жюста и т. д.»,
Жорж Санд, Прудон, целомудренная берлинская белошвейка и т. п.), — этот
блаженный Макс «не упрекает класс буржуазии в том, что он справлялся у своего эгоизма, насколько широкий простор можно
дать революционной Идея». Для святого Макса
«революционная Идея», воодушевлявшая habits bleus {синие фраки} и honnкtes
gens
Так
как бюргеры требуют любви к своему царству, к своему режиму, то согласно
Jacques 1е bonhomme они
хотят «основать царство любви на земле» (стр. 98). Так как они требуют почитания
своего господства и отношений этого господства, т. е. хотят узурпировать
господство над почитанием, то они требуют, согласно тому же простаку,
господства Почитания вообще, относятся к почитанию как к живущему, в них
святому духу (стр. 95). Извращённую форму, в которой ханжеская и лицемерная
идеология буржуа выдаёт свои особые интересы за всеобщие интересы, Jacques le bonhomme, с его верой, способной сдвинуть горы с
места, принимает за действительную, мирскую основу буржуазного мира. Почему
этот идеологический обман приобретает у нашего святого именно эту форму, мы
увидим, говоря о «политическом либерализме».
Новый пример даёт нам святой Макс на стр: 115, говоря о семье. Он
заявляет, что хотя и очень легко эмансипироваться от господства своей
собственной семьи, но «отказ от повиновения легко порождает угрызения совести»,
и поэтому люди крепко держатся семейной любви, понятия семьи, обретая таким
образом «священное понятие семьи», «Святое» (стр. 116). Наш
добрый малый опять усматривает господство Святого там, где господствуют вполне
эмпирические отношения. Буржуа относится к установлениям своего режима, как еврей
к закону: он обходит их, поскольку это удаётся сделать в каждом отдельном
случае, но хочет, чтобы все другие их соблюдали. Если бы все буржуа, всей
массой и сразу, стали бы обходить буржуазные установления, то они перестали бы
быть буржуа, — такое поведение, конечно, не приходит им в голову и отнюдь не
зависит от их желаний и произвола. Распутный буржуа обходит брак и предаётся
втайне нарушениям супружеской верности; купец обходит институт собственности,
лишая других собственности посредством спекуляций, банкротства и т. д.; молодой
буржуа делает себя независимым от своей собственной семьи, когда он в состоянии
это сделать, — он практически упраздняет для себя семью. Но брак,
собственность, семья остаются теоретически неприкосновенными, потому что они
образуют практические основы, на которых воздвигла своё господство буржуазия,
потому что они, в своей буржуазной форме, являются условиями, благодаря которым
буржуа есть буржуа, — подобно тому как закон, который
постоянно обходится, делает религиозного еврея религиозным евреем. Это
отношение буржуа к условиям своего существования приобретает одну из своих
всеобщих форм в буржуазной моральности. Вообще нельзя говорить о семье «как
таковой». Буржуазия исторически придаёт семье характер буржуазной семьи, в
которой скука и деньги являются связующим звеном и к которой принадлежит также
и буржуазное разложение семьи, не мешающее тому, что сама семья продолжает
существовать. Её грязному
существованию соответствует священное понятие о ней в официальной фразеологии
и во всеобщем лицемерии. Там, где семья действительно упразднена, как у
пролетариата, происходит как раз обратное тому, что думает «Штирнер».
Там понятие семьи не существует вовсе, но зато местами
несомненно встречается семейная склонность, опирающаяся на весьма реальные
отношения. В XVIII
веке понятие семьи было упразднено философами, потому что действительная семья
уже начала разлагаться на вершине цивилизации. Разложилась
внутренняя связь семьи, разложились отдельные части, которые входят в понятие
семьи, например повиновение, пиетет, супружеская верность и т.д.; но реальное
тело семьи, имущественное отношение, отношение, исключающее другие семьи,
вынужденное сожительство — отношения, данные уже фактом существования детей,
устройством современных городов, образованием капитала и т. д., — всё это
сохранилось, хотя и с многочисленными нарушениями, потому что существование
семьи неизбежно обусловлено её связью со способом производства,
существующим независимо от воли буржуазного общества. Разительнее всего
проявилась эта неизбежность во время французской революции, когда семья была на одна мгновение почти совсем
отменена законом. Семья продолжает существовать даже в XIX веке, только процесс её разложения
сделался более всеобщим — и это порождено не её понятием, а более высоким
развитием промышленности и конкуренции; семья всё ещё существует, хотя её
разложение давно уже провозглашено французскими и английскими социалистами и
через французские романы проникло наконец и к немецким
отцам церкви.
Ещё один пример господства идеи в
обыденной жизни. Так как школьные учителя могут по поводу ничтожной оплаты их
труда утешаться святостью того дела, которому они служат (что возможно только в
Германии), то Jacques le bonhomme действительно верит, что эта фразеология
есть причина их низких окладов (стр. 100). Он верит, что «Святое» имеет в современном
буржуазном мире действительную денежную стоимость, он верит, что если бы
«Святое» было упразднено, то скудные средства прусского государства (об этом,
между прочим, см. у Браунинга) увеличились бы в такой степени, что каждый
сельский учитель вдруг стал бы получать министерский оклад.
Это — иерархия бессмыслицы.
«Замыкающий камень этого величественного
собора» — как выражается великий Михелет — иерархии
является «подчас» делом «Некто».
«Подчас людей подразделяют на два класса, на
образованных и необразованных». (Подчас обезьян подразделяют на два класса, на хвостатых и бесхвостых.) «Первые занимались, поскольку
они были достойны своего названия, мыслями,
духом». Им «в послехристианскую эпоху принадлежало
господство, и они требовали за свои мысли... почитания». Необразованные
(животное, ребёнок, негр) «бессильны» против мыслей и «становятся им
подвластны. Таков смысл иерархии».
«Образованные» (юноша, монгол, Новый)
опять, стало быть, занимаются только «Духом», чистой мыслью и т.д., они —
метафизики по профессии, в конечном счёте гегельянцы.
«Поэтому» «необразованные» — не-гегельянцы. Гегель
был бесспорно «наиобразованнейшим» { В
оригинале на берлинском диалекте (allerjebildetste). Ред.} гегельянцем, а потому у него «ясно видно, как именно образованнейший
человек тоскует по вещам». Дело в том, что «образованный» и
«необразованный» и внутри себя сталкиваются друг с другом, и притом в каждом
человеке «необразованный» наталкивается на «образованного». А так как в
Гегеле проявляется наибольшая тоска по вещам, т. е. по тому, что составляет
удел «необразованного», то здесь обнаруживается также что «наиобразованнейший»
человек есть вместе с тем и «необразованнейший».
«Здесь» (у Гегеля) «действительность должна полностью соответствовать мысли, и
ни одно понятие не должно быть лишено реальности». Это значит: здесь обычное
представление о действительности должно целиком и полностью получить своё
философское выражение, но при этом Гегель воображает, наоборот, что, «стало
быть», каждое философское выражение создаёт соответствующую ему
действительность. Jacques le bonhomme принимает иллюзию, которую Гегель питает
по отношению к своей философии, за чистую монету гегелевской философии.
Гегелевская философия, которая, в виде
господства гегельянцев над не-гегельянцами,
выступает как высшее увенчание иерархии, завоёвывает
последнее всемирное царство.
«Система Гегеля была высшей деспотией и
единодержавием мышления, всесилием и всемогуществом духа»
(стр. 97).
Здесь мы попадаем, таким образом, в
царство духов гегелевской философии, которое простирается от Берлина до Галле
и Тюбингена, в царство духов, историю которого написал господин Байрхоффер, а соответствующий статистический материал
собрал великий Михелет.
Подготовкой к этому царству духов явилась
французская революция, которая «только всего и сделала, что превратила вещи
в представления о вещах» (стр. 115; ср. выше Гегель о революции,
стр. [162—163]). «Так, люди оставались гражданами» (у
«Штирнера» это помещено раньше, но ведь «Штирнер изрекает не то, что имеет в виду; с другой стороны,
то, что он имеет в виду, — неизрекаемо», Виганд, стр. 149) и «жили в рефлексии, обладая неким
предметом, над которым рефлектировали, перед которым» (per appos.
{посредством приложения}) «испытывали
благоговение и страх». «Штирнер» говорит в
одном месте на стр. 98: «Дорога в ад вымощена благими
намерениями». Мы же скажем: дорога к Единственному
вымощена дурными заключениями, приложениями, которые играют у него роль
заимствованной им у китайцев «небесной лестницы», служат ему «канатом
объективного» (стр. 88), на котором он проделывает свои «блошиные прыжки». После всего этого для «новой философии или нового времени»,
— а с момента наступления царства духов новое время и есть не что иное,
как новая философия, — было нетрудно «превратить существующие объекты в
представляемые, т. е. в понятия» (стр. 114), — продолжателем этой работы и
является святой Макс
Мы видели, как наш рыцарь печального
образа ещё «до того как возникли горы», которые он потом сдвинул с места своей
верой, ещё в начале своей книги несся во весь опор к великой цели своего
«величественного собора». Его «ослик» —, в этой роли фигурирует приложение —
еле успевал перебирать ногами; наконец, теперь, на
стр. 114, наш рыцарь достиг своей цели и с помощью
могучего «или» превратил новое время в новую философию.
Тем самым древнее время (т. е. древнее и
новое, негритянское и монгольское, но, собственно говоря, только доштирнеровское время) «достигло своей конечной цели». Мы
можем теперь раскрыть секрет, почему святой Макс озаглавил всю первую часть
своей книги «Человек» и выдал всю свою историю чудес, призраков и рыцарей за
историю «Человека». Идей и мысли людей были, разумеется, идеями и мыслями о
себе и о своих отношениях, были их сознанием о себе, о людях вообще, —
ибо это было сознание не отдельного только лица, но отдельного лица в его
связи со всем обществом, — и обо всём обществе, в котором люди жили. Независимые от них условия, в которых они производили свою жизнь,
связанные с этими условиями необходимые формы общения и обусловленные всем
этим личные и социальные отношения должны были, — поскольку они выражались в
мыслях, — принять форму идеальных условий и необходимых отношений, т. е.
получить своё выражение в сознании как такие определения, которые происходят из
понятия человека вообще, из человеческой сущности, из природы
человека, из человека как такового. То, чем были люди, чем были их
отношения, явилось в сознании в качестве представления о человеке как
таковом, о способах его существования или о его ближайших логических
определениях. И вот после того как идеологи предположили, что
идеи и мысли управляли до сих пор историей, что история этих идей и мыслей и
есть единственная, существовавшая до сих пор история; после того как они
вообразили, что действительные отношения сообразовались с человеком как
таковым и его идеальными отношениями, т. е. с логическими определениями;
после того как они вообще историю сознания людей о себе превратили в основу их
действительной истории, — после всего этого не было ничего легче, как назвать
историю сознания, идей, Святого, установившихся представлений историей
«Человека» и подменить ею действительную историю. Святой Макс отличается от
всех своих предшественников только тем, что он ничего не знает об этих
представлениях, — даже в состоянии их произвольной обособленности от
действительной жизни, продуктом которой они явились, — и всё его ничтожное
творчество ограничивается тем, что в своей копии гегелевской идеологии он
обнаруживает незнание даже копируемого оригинала. — Уже отсюда понятно, каким
образом может он своей фантазии об истории Человека противопоставить историю
действительного индивида в форме Единственного.
Единственная история совершается сначала в
стоической школе в Афинах, затем почти целиком в Германии и, наконец, на Купферграбене в Берлине, где воздвигнул свой замок
деспот «новой философии или нового времени». Уже отсюда видно, о каком
исключительно национальном и местном деле идёт здесь речь. Вместо всемирной
истории святой Макс даёт несколько, к тому же крайне скудных и неверных,
толкований по поводу истории немецкой теологии и философии. Если иной
раз мы и покидаем, по видимости, пределы Германии, то лишь для того, чтобы
утверждать, будто дела и мысли других народов, например
французская революция, «достигают своей конечной цели» в Германии, и именно на Купферграбене. Приводятся только национально-немецкие
факты, обсуждаются и толкуются они на национально-немецкий лад, и результат
всегда получается национально-немецкий. Но и это ещё не всё. Образ мыслей и
образование нашего святого — не только немецкие, но и
насквозь берлинские. Роль, отводимая гегелевской философии, есть та самая,
которую она играет в Берлине, — Штирнер смешивает
Берлин с миром и с мировой историей. «Юноша» — берлинец; добрые бюргеры, то и
дело встречающиеся в книге, — берлинские филистеры, завсегдатаи пивных. Исходя
из таких предпосылок, можно прийти только к результату, ограниченному тесными
национальными и местными рамками. «Штирнер» и вся его
философская братия, среди которой он самый слабый и невежественный, являют
собой практический комментарий к бравым стишкам бравого Гофмана фон Фаллерслебена:
Лишь в Германии, лишь в Германии Я хотел
бы жить всегда.
Местный берлинский вывод нашего бравого
святого, гласящий, что мир «весь вышел» в гегелевской философии, позволяет ему
без больших издержек основать своё «собственное» всемирное царство. Гегелевская философия всё превратила в мысли, в Святое, в
привидение, в дух, в духов, в призраки. С ними-то «Штирнер»
и будет сражаться, он победит их в своём воображении и на их трупах воздвигнет
своё «собственное», «единственное» всемирное царство «во
плоти», всемирное царство «целостного человека».
«Потому что наша брань не против крови
и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей
тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (Послание к эфесянам, 6, 12).
Теперь «Штирнер»
«обул ноги в готовность» сражаться с мыслями. За «щит веры» ему нет нужды
«браться», ибо он никогда не выпускал его из рук. Вооружившись
«шлемом» гибели и «мечом» неразумия (ср. там же), он идёт в бой. «И дано
было ему вести войну против Святого», но не было дано «победить его» (Откровение Иоанна, 13, 7).